И тут я кое-что вспомнил. Да-да, я читал и слышал, что раньше нееты практиковали жертвоприношения. Правда, в основном в жертву духам приносили животных и дичь. Людей — лишь в исключительных случаях, чтобы задобрить особенно страшных и злых духов. Но ведь как раз такими и считали нееты Огненных духов этого Урочища! И Данька мне об этом рассказывал. Кстати, в своей книге я об этом тоже упоминал. Я вспомнил еще, что хоть Данька и говорил, будто слышал от дедов о человеческих жертвоприношениях, но подтверждения этому мы тогда не нашли. Правда, мы заходили лишь в обрушенную ныне пещеру, да и то недалеко.
До дна разлома, где чернела щель, было метра два. Я лег у края, опустил голову и принюхался. Ну да, пахло так же, как возле пещеры — чем-то вроде асфальта или мазута. Только запах тут был менее сильным — видимо, нефть была далеко. Я поднялся на ноги и, морщась от головной боли, закричал и замахал руками.
Ликование Губкина превзошло все мои ожидания. Он снова, как возле пещеры, пустился вприсядку. Затем кинулся к заключенным, выдернул одну женщину и принялся кружить ее в неком подобии вальса. Женщина испуганно взвизгивала. Остальные — и охранники, и их подопечные — в голос смеялись; неподдельная радость профессора передалась всем.
Когда первые восторги улеглись, Губкин подошел к расщелине и приказал всем замолчать. Он поднял с земли камень и кинул его в щель. Я понял смысл этого действия, и принялся молча отсчитывать секунды: — и-раз, и-два, и-три, четыре… всплеск!
Профессор дернул головой и нахмурился.
— Около восьмидесяти метров, — тихо сказал я.
— У меня вышло больше, — буркнул Губкин и посмотрел на военных. — Кто из вас техники? Какова длина шлангов?
— Две бухты по двадцать метров, — виновато развел руками один из них.
— Ч-черт, — топнул профессор. — А веревка хотя бы у вас есть? Метров сто? Надо спустить вниз какую-нибудь емкость.
— Цвырко, принеси веревку, — сказал кому-то Саленко.
Лейтенантик, что управлял нашим баркасом, кинул под козырек руку и побежал к оставленной возле скал амуниции. Вскоре он вернулся с большим веревочным мотком. Капитан Саленко отстегнул от пояса флягу, вылил из нее остатки воды и стал обматывать горлышко веревкой. Через минуту фляга, глухо побрякивая о каменные стены, пошла вниз. Капитан опускал ее сам. Как мне показалось, не оттого, что не умел и не любил приказывать, просто ему захотелось быть лично причастным к происходящему. Как бы то ни было, минут через пять бурая от нефти фляга, роняя за собой тяжелые грязные капли, показалась из щели.
— Давайте, давайте! — бросился к расщелине Губкин. Едва не сорвавшись, он ухватил рукой мокрую, маслянисто блестевшую веревку и потянул к себе флягу. Взял ее, словно священный сосуд, обеими ладонями и поднял к носу.
— Нефть!.. — выдохнул он и, закрыв глаза, пробормотал: — Ничего… Теперь все будет прекрасно. Все, что от меня зависело… Осталась самая малость.
* * *
За всеми бурными событиями я и не заметил, как подступил вечер. Небо с западной стороны расцвело буйными красками, и я, подняв голову, замер, очарованный его внеземной, тревожно-зловещей красотой. А потому не увидел, как профессор отвел в сторону капитана Саленко. Заметил, лишь когда они возвращались к основной группе. Саленко, дав приказ двум офицерам приглядывать за заключенными, пошел с остальными к осиннику. Я не придал этому большого значения; к тому же ко мне вдруг подошел Губкин, который был непонятно возбужден, и завел странный разговор о погоде, надоевших ему комарах и прочей ничего не значащей ерунде. Потом спросил, не хочу ли я выпить, но, услышав, что я совсем не употребляю спиртного, так же внезапно замолчал и удалился.
А комары и впрямь начали досаждать. Вечер выдался очень тихим, безветренным, и жужжащие кровососы вились вокруг нас тучами. И если для меня, человека местного, они были делом привычным, то бедным женщинам приходилось несладко, тем более что дующий теперь на воду Губкин запретил разводить костры. Я сходил к осиннику, нарвал веток и попросил охранников раздать их несчастным, чтобы хоть как-то отпугивать зудящую нечисть.