Кстати, о пишущей машинке: сейчас меня просто поражает, что я, так любивший хорошую бумагу, изящно переплетенные тетради, карандаш, ручку, с шестнадцати лет пишу на машинке — это вошло у меня в привычку с тех пор, как я стал работать репортером в газете. И вошло в привычку настолько, что многие годы, даже десятки лет, я почти совсем не мог писать от руки.
В 1940 году я купил еще несколько тетрадей в Фонтене-ле-Конт, где жил во время войны. Эти тетради были совсем другими — студенческих тетрадей того формата, который так прельщал меня в детстве, уже не было. Не было и коленкоровых переплетов. Не было и красного обреза.
Тогда, в 1940 году, на первой странице я вывел тушью слово «Педигри». Потом, на следующей странице, нарисовал что-то вроде генеалогического древа семьи Сименон.
Эта тетрадь предназначалась моему сыну Марку, ибо я не рассчитывал иметь больше детей: по утверждению одного рентгенолога, жить мне оставалось не больше двух-трех лет.
Любопытно, что эту тетрадь ожидала та же участь, что и предыдущие. Я исписал некоторое количество страниц, рассказывая о своем детстве, и прежде всего о нашей семье.
Рукописные страницы превратились в книгу «Я помню».
Текст, отпечатанный на машинке, стал автобиографической книгой «Педигри».
Еще немного о тетрадях. С 1940 по 1960 год в них не прибавилось ни слова. Я даже не пытался ничего записывать. Потом вдруг, в начале этого года, я позвонил своему издателю и другу Свену Нильсену и попросил его прислать мне десяток тех знаменитых студенческих тетрадей, о которых я всегда мечтал.
Вспомнил ли я об этих тетрадях потому, что во мне снова заговорили желания юности? Отчасти это так. Я действительно мечтал о том, что буду сидеть когда-нибудь в уютном кабинете в окружении любимых вещей и писать. Так я представлял себе жизнь, работу писателя.
Однако на самом деле я не только печатал большинство своих романов на машинке (если не считать записей карандашом, которые в последние годы я ежедневно набрасываю для своих романов серии «не Мегрэ»), но вообще никогда не знал удовлетворения от процесса письма.
Разве что в ту пору, когда писал романы «на потребу», чтобы набить руку и заработать на жизнь.
А с тех пор как я попытался творить, процесс писания превратился для меня в тяжкий труд, в часы, исполненные скорее муки, чем эйфории. Чем больше я работал, тем мне было труднее, вернее даже — страшнее.
Теперь страх этот достиг такой силы, что я физически заболеваю перед началом романа и в первое утро работы над ним.
Романы свои я писал за три-четыре дня (те — что «на потребу»).
Потом — по двенадцать в год (во времена Мегрэ).
Потом — по шесть (так было в течение двадцати лет).
Теперь я пишу по четыре в год, ибо чем больше я их пишу, тем больше они меня изнуряют. Всегда стремишься как можно больше выжать из себя...
Я не исповедуюсь. Я не стараюсь объяснить, что я собой представляю. Я не рассказываю ни свою жизнь, ни разные факты из жизни тех, кого я знал. И я вовсе не намерен излагать здесь свои идеи. Если они у меня есть, то, очевидно, они содержатся в моих романах, а тогда рано или поздно их обнаружат.
По правде говоря, у меня возникла просто физическая потребность посидеть в своем кабинете, не испытывая страха, не думая о том, что надо создать нечто новое, вдохнуть жизнь в героев. И в то же время мне хотелось писать. Но без необходимости перечитывать себя потом. Без необходимости выправлять фразы, делать их легкими, живыми.
Писать для того, чтобы писать, то есть заниматься тем, что в двенадцать лет казалось мне сутью писательской профессии. Да, по-видимому, в какой-то мере это верно. Только я ведь не писатель. Я романист. А романисту неведома радость этого процесса — писать.
Словом, в пятьдесят семь лет я решил доставить себе удовольствие и время от времени писать как любитель, для себя.