— Костенька, милый, не так… — Лида взяла его лицо в ладони, проводила пальцем по шраму на челюсти. — Время такое — скорбь не слабить, укреплять должна. Ну-ка мы все истечем в скорби силой-то… Что ж тогда станется, а?
— Ты молодец. — Костя высвободился из ее рук и заговорил совсем трезво: — Умная. Писала мне. Воюй, дескать, твердо. Ладно, не за тебя одну воевал. Обман понял. Ну и за это спасибо. Хоть недоступная звездочка, а светила.
— От чего ж писать-то перестал?
— Это другая статья, — его лицо сморщилось в гримасе. — Цел был, думал — буду добиваться, а когда после осколка, понял — неравноценный.
— Что ты заладил: ценный — не ценный! — не выдержал дядя Максим. — Мозги не сбили набекрень? Нет. А цену люди положат по тому, как жил да как жить будешь.
— Ладно, отец… Ладно. Я ведь к тому… Лидию… но… Раздолинский. Ну и хватит, Лидия Сергеевна. Поломала комедию — хватит.
Лида, растерянная, села за стол и стала машинально рассматривать фотографию.
— Невеста, в общем, Варюша… — Костя кивнул на фото. — Отвоюет, приехать должна.
Лида долго смотрела Косте в глаза, тот не выдержал, отвернулся, забормотал:
— Что кому положено… Как в песне… Все путем.
— Ну спасибо, — поблагодарила Лида многозначительно за угощение ли, за Костину ли ложь, снимающую с нее ответственность. — Пойду я.
— Побыла бы, касатка, — просила тетя Фрося. — Все спешки. Господи, когда ж вздохнем вольготно.
Лида обвела всех взглядом и толкнула дверь.
Костя стукнул кулаком по столу.
— Плясать хочу!
Сорвал с простенка балалайку, сунул отцу.
— Цыгана, батя, с выходом!
Дядя Максим взял хрупкую балалайку, недоуменно поглядел в воспаленные глаза сына.
— Ин ладно, когда цыганочку, — и его грубые почернелые пальцы — каждый потолще грифа — неожиданно ловко забегали по струнам. — Выходи. Костя вышел на середину избы, оглядел вокруг себя пол, вскинул руки и дробанул пробежкой. Звякнули награды. Потом грубо сдернул меня с лавки.
— Пляши, Серега!
Мне было больно за Лиду, за Костю. Я знал, что он не от радости вышел плясать, но я забегал вокруг него, махая длинными рукавами пиджака, мягко зашлепал морщнями[3]. Приостановился, подпрыгивая на месте, и, показывая свою взрослость, выдал частушку:
Пойдем, милочка, за баню,
У тебя буду просить.
Не подумай, что плохого,
А колечко поносить.
Пляска была долгой, бестолковой. И уже тетя Фрося, сперва глядевшая на нас с улыбкой, встревожилась:
— Да будет вам, кочеты! Уж паром изошлись! Будет!
— Эх, мать, душа меру знает, — Костя рассыпал треск ладонями. — Мы не поэты… простые… нас любить не за что, — и крутанул меня. — Вертись, сураз!
Я — юлой. Не удержался, растянулся на полу и, задыхающийся, потный, видел, как мельтешили перед глазами Костины сапоги, и мне стало страшно: того гляди, в голову носок сапога врежется.
Балалайка смолкла. Костя — белей известки. Из ноздрей — воздух со свистом. Он отошел к окну, глядел в него, притихший.
— Вот что, сынок, — заговорил дядя Максим. — До тебя тут пришли безногие, всякие. А больше там осталось, вовсе навек. Так какого лешака ты куражишься?! Кругом беда. Люди слезьми изошлись, а ты их виноватишь.
— Не виноватю.
— Цыц! Баб чапельником пужнул, перед Лидой ломался, мальчишку вот… Не за лицо твое стыдно — за душу твою. Подпек ты в ней что-то заглавное. Рассопливился. А ты будь без хвоста, да не кажись кургузым.
— Я на фронте Раздолинского встречал, — неожиданно сказал Костя. — Перед ранением. И служили-то, оказывается, в одной армии, только он в пехоте.
— Что ж Лиде не сказал? — метнул отец косматыми бровями. — Писем от него нет — изводится.
— То и не сказал, что не в радость ей. Объявили: поэт будет выступать. В лесу мы стояли с танками. Ждем. Когда приезжает — Иван. Рука на перевязи висит. Чин малый — лейтенант. С ним девчонка, дунь — уветрится, до того худенькая — в чем душа держится. Одни глаза, да такие, что наше озерко в ясную погоду. А пела — ну прямо как Варька Кроликова: до того трубила лебедкой… После сказал — из дивизионной газетки она. Ну отчитали, отпели — я к нему. Стоим, лупим глаза дружка на дружку. Вроде бы радость должна, а горьковато, гляжу, и мне, и ему, будто дымокуром обволокло обоих — глаза ест, дыхалку спирает. «Вот, — говорит, — и встретились с Доволенкой». Сам только из госпиталя. В строй, сказал, пока не пустили. Сердце, дескать, вроде чуяло, что тебя здесь встречу, — шибко просился на это дело. Правда, читка его поглянулась ребятам.