Зная немецкий язык в степени, достаточной для перевода сережиного текста, я предложила свои услуги, которые были приняты с благодарностью человека, у которого в последнюю минуту раскрылся парашют. Сережа внимал моему переводу и следил за текстом с таким напряжением, как если бы он взялся проглотить себе подобного гиганта. Полчаса спустя он появился, помахивая зачеткой, и с улыбкой победителя бросил: - Вот так. Нам поставили зачет. В наше настоящее ваш вклад оказывается первым. Люблю быть в долгу. Хотя все происходило на моих глазах, поверить в то, что некая китайская грамота, коей был для Сережи, согласно его версии, немецкий текст, могла быть перенесена на камертонных вилках слуха, из одной комнаты в другую, как нота "ля", было выше моих сил. Угадав причину моего недоверия (А что, если он знает немецкий язык не хуже меня?), которое, по-видимому, застыло на моем лице, Сережа сказал: - Разве я вас не предупреждал, что обладаю феноменальной памятью? Чтобы поспеть за мной, вам может понадобиться золотая колесница.
Шостакович пишет о феноменальной памяти Глазунова, который мог, прослушав музыкальное произведение любого размера, тут же сесть и воспроизвести его по памяти. Учитывая жанровый диапозон сережиных возможностей, можно сказать, что его феномен был соизмерим с глазуновским. Однако, в отсутствие Глазунова и Шостаковича эффект сережиной памяти не знал себе равных. Конечно, помимо памяти, была сноровка. Представьте себе великана с обманчивой внешностью латино-американской звезды, который скользит по университетской лестнице в поисках приложения своих скромных духовных и физических сил, и тут ему навстречу выплывает хоровод восторженных студенток, проходящих, вроде меня, свой курс наук в университетских коридорах. - Да это же Довлатов. Ведите его сюда!
Сережин аттракцион обычно начинался с воспроизведения по памяти шестнадцати строчек незнакомого ему рифмованного текста, немедленно протягивавшегося ему из разных рук и исполнявшегося в первозданности оригинального звучания. Одаренный "повсесердно," ничуть не смущенный всеобщим восторгом публики, Сережа тут же выражал готовность побеседовать с аутентичным носителем любого языка без вмешательства переводчика. Ему приводили аборигенов всех континентов: американцев, европейцев, австралийцев, которых предупреждали, что им предстоит встреча с человеком, посвятившим жизнь изучению их родного языка и культуры. Сережа немедленно вступал с ними в разговор, начиная что-то объяснять быстро, почти скороговоркой, без пауз, завораживая эффектом звучания, не уступавшим эффекту спиритического сеанса. Русская аудитория слушала его, как слушают романсы Вертинского, уносящие вас "туда, где улетает и тает печаль, туда, где расцветает миндаль", в то время как оторопевший иностранец, не готовый к спонтанному соучастию, покорно держал улыбку восхищения на страдальческом лице.
Но не было такого слушателя, который бы отважился Сережу прервать и, Боже упаси, уличить в очевидном для нас всех шарлатанстве. Едва оправившись от шока, заокеанский гость спешил заверить Сережу - на своем родном языке или на своей же версии русского в своем полнейшем восторге от его импровизаций. Разумеется, тут были и признания, мол, дескать, не мог в полной мере насладиться нюансами Вашего маленького шедевра то ли ввиду неповторимости всякого экспромпта, но, возможно, и по причине общей эфемерности всякого звукового ряда. Некоторые слушатели, преимущественно американки, затрудняясь с уверенностью определить принадлежность акцента, пытались все же угадать, в каком штате проходил Сережа свои университеты. "Was it Iowa or Wyoming"?
Когда кто-то восхищенно сказал Сереже: "Боже, какая у тебя поразительная память!" Сережа бросил небрежно: "Причем тут память? У меня всего лишь абсолютный музыкальный слух. Получил по довлатовской линии. От матери".
САМАЯ СТРАННАЯ ОСОБЕННОСТЬ
... Ровно, твердо и даже добродушно смотрели небольшие, широко расставленные голубые глаза, которые имели ту особенность, отчетливо осознанную мною значительно позже и чрезвычайно редко встречающуюся среди европейцев, особенность, состоящую в том, что они ровно ничего не выражали. Поэтому-то я с первого раза приписал им добродушие. Не дай Бог вам, милый читатель, встретиться когда-нибудь с таким добродушием, ибо добродушие Аполлона Безобразова именно, может быть, и было самою страшною его особенностью.