— Полиция? Врач? — Фредрик потряс Карли за плечо.
— Врач скоро будет. Il poliziotto Нурагус уже осмотрел беднягу Лоппо. Говорит, что о преступлении не может быть и речи, никаких повреждений не обнаружено.
Какая-то женщина, истерически рыдая, упала на колени возле покойника. Синьора Лоппо…
— У них четверо малых детей, — сказал Лоренцо Карли и отвернулся, вытирая слезы.
Фредрик сидел в своем номере. Здесь было прохладно и тихо. До четырех часов, когда назначена встреча, оставалось всего несколько минут. Он смотрел на свою тетрадь. Чистые листы. Он не продвинулся ни на шаг после того, как покинул место, где разыгралась трагедия.
Чистые листы. Почти чистые. На одной странице вверху были написаны три имени:
Марко Албелли.
Альдо Пугги.
Синьор Лоппо.
«Пифагорейцы», — подумал он. Почему-то имена трех покойников связывались в его мыслях с тем, что он читал утром. Когда сам Пифагор ушел из жизни, его школа оказалась причастной к разного рода раздорам, и многие члены ее погибли. Одних сожгли, других, говорит предание, поразила невидимая молния. Но кое-кто бежал и продолжал развивать мистическую часть философии Учителя.
Невидимая молния, поражающая людей?
Он застал Женевьеву, как было условлено, сидящей на скамейке в саду перед клиникой. Она бросилась ему на шею с таким жаром, что они упали и покатились по траве.
Потом они поднялись в ее комнату, где окна вскоре запотели от эманации страсти. Они были ненасытны, три года ожидания и желания наконец нашли свой выход, невысказанные мысли и слова обрели форму и смысл, и хмель был сладок, и казалось, ему не будет конца.
Они пели дуэтом в ванной, потом ели фрукты и пирожные, которые Женевьева принесла на расписных блюдах.
— Пока не встретила тебя, думала, что все норвежцы холодные и инертные, — поддразнила она Фредрика, запихивая ему виноградину в нос.
Он чихнул и ответил:
— Я думал, что французские девушки чванливые и спесивые, отбиваются от вежливых поклонников острыми каблуками.
Она расспрашивала его про Норвегию. Он рассказывал и объяснял, говорил про художника Мунка и писательницу Ундсет, про лов форели в тихих горных озерах, про медведей в глухих лесах у восточной границы, про запах и вкус норвежского выдержанного сыра и рыбы особого приготовления, про народные песни и сказки, про запрет подавать в воскресенье коньяк в ресторанах. Обстоятельно расписывал замечательные, легендарные достоинства «Кастрюльки», рассказывал о неизменно метких мудрых изречениях Тоба, о многочисленных уютных минутах после закрытия, когда партнеры наслаждались добрым вином за своим личным столиком возле кухни.
Он расспрашивал Женевьеву о ее вкусах, мечтах и увлечениях, как она росла в замке винодела под Сент-Эмильоном, о сокровенных тайнах винограда и беспощадном пере знатока человеческих страстей Оноре де Бальзака, о странных гипотезах Монтескье касательно особенностей климата, о революционных порывах рабочих «Рено» и о неискоренимой англофобии французов.
Затем они побродили в сумерках в саду, между кустами гибискуса и лианами бугенвиллеи, бродили молча, щека к щеке.
В восемь часов Женевьева должна была явиться к доктору Умбро для подробной беседы обо всем, до мельчайших подробностей, пережитом ею в связи с болезнью; доктор тщательно записывал ее рассказ. Эти беседы происходили по вечерам, они не входили в лечение, оно считалось практически завершенным, но ей предстояло отчитываться еще минимум неделю. Витолло Умбро был большим педантом.
Перед тем как расстаться, Женевьева захотела показать Фредрику музыкальный кабинет.
Они вошли в главное здание, поднялись наверх по широкой лестнице и очутились в коридоре, в конце которого Фредрик увидел дверь, украшенную изображением сатира, играющего на арфе. Женевьева подошла к этой двери и открыла ее.
На полу кабинета лежали мягкие ковры. Здесь не было ни одной прямой стены, сплошь выпуклости и ниши, а потолок напоминал волнующееся море. Кругом стояли удобные мягкие кресла. Вдоль стен на стеллажах помещались диковинные музыкальные инструменты.
Женевьева показывала и объясняла. Тут была древняя лира —