— Это кто? Разве руки его смогут выткать узор? Разве глаза увидят красоту? А посмотри на его ноги! И тулово, похожее на кряжистый дуб!
Рассмеялась Арахна. И, медленно ложась под мягкие кусты, напомнила ночной пряхе:
— Пусть пряха-солнце оживит его сердце.
Но поутру, увидев корявый рисунок, пряха-солнце разгневалась. Швырнула острые злые лучи, разбудив старую Арахну.
— Этот урод должен получить в дар от меня горячее сердце? Не бывать этому!
— Тогда не получишь ты продолжения жизни, мать-мастерица. И до скончания вечности смотреть тебе на одни и те же узоры, скучные и мертвые.
Но не могло уступить гордое солнце. Сказало последнее слово и замолчало:
— Сменяй свою жизнь на жизнь чужака. Если ты мать и так печешься о дочерях, умри. Стань горой, камнем. А он пусть живет.
С тех пор смотрят с небес вечные пряхи, как рвут сердца женщины, путая нити своих жизней, сходя с ума и сводя с ума мужчин. От любви человеческой оживают узоры на полотне настоящего, длятся в прошлое бесконечным покрывалом, и в будущем не видно ему конца. И стоит, сгорбив каменную спину, матерь-гора, бросив в стороны уставшие скалы-руки, а вокруг нее — первые дочери, горами поменьше, дают своим дочерям-умелицам приют и защиту, оберегая от злых ветров, зимней стужи, летнего зноя. Чтобы не прекращалось плетение жизни.
Проговорив последние слова, Исма смолк, глядя в поблескивающий потолок. Ахатта, положив голову на его руку, тоже смотрела вверх и перед полузакрытыми глазами проплывали картинки чужого прошлого. Ждала продолжения, но муж молчал, и она шевельнулась, думая, не заснул ли. Но Исма другой рукой прижал ее к себе, и она улыбнулась успокоенно. Не спит, они — вместе. После того, как попали в сердце горы, все изменилось.
— Как красиво. Я думала, тойры, они почти звери. Но такие песни разве могут быть у зверей, Исма?
— Нет, Ахи. Это хорошее предание, оно о прошлом и в нем есть жизнь. Но…
— Что, муж мой?
— В нем нет богов, Ахи.
— А солнце с луной?
— Это не боги. Это сказка о том, что видят глаза. Я…
— Что?
— Нет, ничего. Спи, Ахи маленький заяц, спи.
Ахатта прижалась крепче, дыша терпким запахом мужского пота. Закрыла глаза. Исма, покачивая на руке ее голову, хмуро смотрел в потолок, думая, что вовремя остановил свой глупый язык. Пусть Ахи спит, может быть, она не вспомнит, что было ночью. Не вспомнит о сердце горы…
— Исма… любимый муж мой…
— Что, жена? — он шепнул тихо-тихо, чтоб не разбудить засыпающую.
— Мы еще пойдем в гору, да? Там так хорошо…
— Спи.
Теренций сидел в покоях жены и, хмурясь, оглядывался. Втянул воздух и скривил широкое лицо с обвисшими щеками.
— Тут все еще пахнет твоей новой игрушкой. Что, рабыни не могут прибраться как следует?
Хаидэ отошла от окна, села на придвинутый Мератос табурет, расправила складки тонкого льна.
— Ты просто хочешь ругаться.
— Нет.
— Иногда ты похож на мальчишку, высокочтимый Теренций.
— Для зрелого мужчины разве это плохо?
— На капризного мальчишку, которого давно не наказывали.
Она улыбнулась мужу, наклоняя голову к плечу. Из-под золотого обруча выбилась завитая прядь и закачалась у щеки. Румяна, сурьма на глазах. Теренций с удивлением присмотрелся.
— Ты куда-то собралась?
— Нет. Я знала, что ты придешь.
— Раньше тебя это совсем не волновало, княгиня.
Хаидэ кивнула. Прядь скользнула по щеке, щекоча кожу. Надо же, это приятно, спасибо девчонке Мератос, глупой девчонке, напомнившей ей о том, что мужчины просты.
— А сейчас волнует.
Теренций вытянул ноги и откинулся к завешенной ковром стене. Скрестил на широкой груди толстые руки. Заявил:
— Я тебе не верю.
— Ну что ж, — Хаидэ встала с табурета. Медленно прошла по комнате, трогая стоящие на поставцах безделушки, встала так, что дневное солнце просветило края одежды. И подняла руки, поправляя волосы.
— Веришь, или не веришь, есть ли разница? Я хочу мира. Сколько можно воевать с собственным мужем?
— А ты спросила меня? Я хочу этого мира? — он подался вперед, хлопнул себя по колену.
Хаидэ смотрела внимательно и печально. Но и с удивлением. Вот он сидит, тот, кому ее отдали когда-то, а она была совсем девочкой и ничего не хотела, лишь бы остаться в степях и летать на черном огромном Брате, навстречу западному ветру. И за то, что их разделяли прожитые им годы, за то, что она была вырвана из своей земли, за обиды, наносимые ей по его грубости и невнимательности, она ненавидела его. Поначалу. Но ненависть — удел ограниченности, так поняла позже, и отказалась от нее, сменяв на равнодушие. Для того, чтобы понять, равнодушие задевает мужчину сильнее ненависти. Вот если бы годы, разделяющие их, были не так длинны. В этом, сидящем с расставленными ногами, толстыми и крепкими, с обвисшим от постоянного хмеля лицом и небольшими недобрыми глазами, совсем не виден тот юноша, каким он когда-то был. Лишь в чертах крупного лица еле-еле мелькнет иногда абрис другого, незнакомого ей человека. Понравился бы ей молодой грек, полный надежд и честолюбивых устремлений? Каким он был? Как Исма? Жесткий и одновременно добрый, спокойный и иногда белеющий от ярости, так, что на обтянутых кожей скулах блестели бескровные пятна? Или таким, как Абит? Увальнем, с немного растерянной улыбкой, с которой он мог свалить и коня.