— Бар-Раббан, — проговорил я, не узнавая своего голоса. — Меня зовут бар-Раббан.
Я произнес это тихо, очень тихо, но услышали даже самые глухие в самом дальнем углу площади. И площадь тут же взорвалась оглушительным хохотом, словно вознаграждая себя за предшествующее абсолютное молчание. Хохотом и криком: «бар-Раббан!.. бар-Раббан!..»
Засмеялся и державший меня палач-глашатай. Засмеялись осужденные канаи. Засмеялись легионеры, чиновники и знатные ромаи на террасе. Засмеялся жирный судья, тряся своими чудовищными щеками. Вот он махнул жирной рукой, как отмахиваются от мухи, и глашатай, не переставая смеяться, приподнял мое вялое невесомое тело и швырнул вниз с террасы, прямо на смеющиеся головы. Ромаи отпускали меня, отбрасывали в сторону, как лист лопуха, которым подтерлись, отплевывали, как харкотный плевок! Я был настолько смешон, что не заслуживал даже казни… ведь казнь клоуна может только повредить торжественности процесса.
Толпа расступилась, я упал на землю и не почувствовал боли от падения. Теперь я думал только об одном — как бы поскорее остаться одному. Мне не хотелось убивать себя на глазах у всех: они обсмеяли бы и это.
Я с трудом собрал себя воедино: тело… голова… руки… ноги… все это разъезжалось, разваливалось, как детали сложного кувшина в руках у неумелого гончара. Я был очень неумелым гончаром, совсем никудышным. Мне удалось подняться только с третьего раза; причем каждая моя неудача сопровождалась новым взрывом хохота. Но, встав, я вдруг подумал, что самое страшное уже произошло, так что бояться больше нечего. Это была спасительная мысль, она вернула мне способность двигаться, идти. Толпа расступалась передо мною, как перед прокаженным, я шел через нее, как через поле густого терновника — насквозь, набирая силу с каждым своим шагом. Ближе к концу площади я даже побежал. Первый камень ударил мне в спину, за ним еще и еще; я продолжал бежать, прикрывая голову руками, — не от страха умереть, а от боязни, что мои преследователи не смогут или не захотят забить меня насмерть, но при этом оставят в таком состоянии, что я уже не смогу сделать это сам.
Я бежал, пока камни не прекратились, а потом еще немного. Почему мне позволили скрыться? Думаю, это произошло потому, что люди не хотели упускать вторую часть представления — настоящую казнь. Два главных кушанья питают душу толпы: смех и ужас. Смех приятен, но ужас всегда сытнее. Я был для них всего лишь хорошей закуской; теперь Ерушалаим, утерев хохот со рта, переходил к главному, мясному блюду.
Забежав в какой-то переулок, я отдышался и стал прикидывать, куда бы приладить веревку. Конечно, веревки у меня не было, но я не сомневался, что смогу соорудить что-нибудь подходящее из собственной рубахи. За этим занятием меня и застали… нет, не мальчишки с камнями, а братья-кумраниты. Они преследовали меня с самой площади, потеряли, а теперь все-таки нашли. Смерть снова посмеялась надо мной, снова оттолкнула — точь в точь, как жирный ромайский судья. Мне завязали голову платком, завернули в плащ и отвели к Йоханану. К моему удивлению, тот не стал ничего говорить, а сразу обнял и долго держал так, прижав к своей гладкой груди мое сопливое и кровоточащее лицо. И тут я заплакал, потому что это объятие было еще хуже любой ругани и горше любых обвинений.
— Йоханан, отпусти меня, — просил я. — Я хочу умереть. Я сам залезу на этот крест.
— Поздно, бар-Раббан, — отвечал он. — Все уже безнадежно испорчено. Но не вини себя. Ты сделал все, что мог.
Он должен был добавить: «Просто можешь ты не так много…» Впрочем, это продолжение звучало, даже не будучи озвученным. Ужасно, не правда ли? Но я… я успокоился. Да-да, успокоился, можете себе такое представить? Нет предела низости человеческой… Но, с другой стороны, если уж я в чем-то и был последовательным, так это в своей никчемности.
Мы вернулись в Кумран, к разбитому корыту, как полагали все. Вернее, все, кроме Шимона и Йоханана. Уже на обратной дороге Йоханан произнес следующую загадочную фразу:
— Если разобраться, то лучшего результата трудно было желать. Господь сам внес исправления в наш план.