— Клим. Значит… это…
Дальше не шло, что вовсе не удивляло Пашу — ведь запланированная речь так и не добралась до этапа окончательной проработки.
— Что, Пашок? — сказал Клим, не отводя глаз от стенки. — Нашел работенку получше?
— Ага, — радостно подтвердил Шварценеггер. — Я это… зайду.
Клим кивнул и потрепал его по могучему плечу.
— Я понял. Конечно, заходи, друг, рады будем. Правильный ты мужик, Паша. Как говорится, спасибо за службу.
В ответ Паша только громко засопел от избытка чувств, и Клим, поняв его, как всегда, без слов, но тем не менее, исключительно точно, оторвал для такого случая глаза от стенки, а мысли — от невеселых тем и снова кивнул:
— Я понял.
Все он понимал, этот Клим. Разве с кем-нибудь еще можно было поговорить так хорошо, так по-человечески? Разве сравнится с ним тот армейский сержант? Паша снова засопел — на этот раз от обуревающих его сомнений, но Клим уже отвернулся к своей стенке, да и вообще откатывать назад было бы слишком сложно.
Но даже если бы Паша-Шварценеггер раздумал уходить, даже если бы нашел нужные слова в своем небогатом словаре, все равно развалилась бы бригада, так или иначе. Даже не из-за людей бы развалилась, а просто потому, что время пришло другое. На российские улицы, захлебываясь в мусоре слов, уже выползали веселые девяностые годы. Выползали из хрущевских пятиметровых кухонь, из телевизионной фрондерской болтовни, из подвалов борцовских секций, из гебешных кабинетов, из тюрем, из райкомовских банек с покладистыми комсомолками. Уже засновали через границы челноки с клеенчатыми баулами, уже зашумели в скверах злобные толстомордые тетки и циррозные неопрятные мужики, уже взошли обильной плесенью на городских опушках киоски, лотки и прилавки, уже показались между ними пашины новые сослуживцы с затылками, плавно переходящими в спины, немногословные солдаты войны всех со всеми, без различия расы, веры и происхождения, то есть, строго по конституции и никакого вам прежнего тоталитаризма…
Уже зашуршал потихоньку бумажками по огромным пространствам невидимый глазу дележ — размашистый, по-крупному, областями и заводами. Уже, «эффективно решая назревшие вопросы», затрещали автоматные очереди, защелкали в подъездах одноразовые пистолетики киллеров. До стройки ли тут стало? До ломки ли? Делить — не строить, делить — не ломать… Где уж тут малой климовой бригаде уцелеть, если целые строительные управления падали, раздергивались, расползались по лихим загородным проектам новых заказчиков? Если и сами эти заказчики то и дело исчезали, едва успев выплатить аванс, пропадали — кто в чужих землях, а кто и в своей родной, на полтора метра вглубь.
Теперь Сева встречался с Климом редко, от случая к случаю. Выпьют пивка на скамейке, поговорят вполноги, радуясь уцелевшей, не сгнившей, не сгинувшей, родной близости, да и побегут себе дальше по безумным делам сумасшедшего времени. О себе в коротких этих беседах Клим сообщал скупо, больше слушал, поглядывал искоса, кивал: «я понял». Чем он был занят тогда? Куда, в какие новые дали тащила его неуемная жажда правильной жизни, особенно дикая в новой атмосфере лихорадочного дележа? Судя по обложкам книг, которые по-прежнему постоянно торчали у него подмышкой, теперь Клим интересовался религией. Как-то, увидев у него в кармане потрепанный альманах буддистских текстов, Сева пошутил:
— Смотри, бригадир, не сковырнись ненароком в какую-нибудь секту. Побреешь голову, да пойдешь харей-кришной…
Клим шутку не поддержал, ответил серьезно:
— Нет, брат, что ты. Я экзотики не ищу. Мне нужна норма, понимаешь? Я всего-то хочу быть нормальным…
— Ну да, нормальным, — улыбнулся Сева и добавил, слегка передразнивая друга: — Я понял.
Сам он, между тем, все чаще и чаще вспоминал давнишние климовы слова, сказанные тогда, во время знаменательного разговора на крыше: те самые, насчет севиной сомнительной принадлежности этому городу, этой стране и вообще этой планете. Насчет последнего судить было еще рано, но вот относительно города и страны правота Клима уже давно казалась несомненной и самому Севе, и Лене, его жене. Альтернативой включения в общую бессмысленную лихорадку была только унизительная нищета на грани выживания. Возможно, сам Сева предпочел бы для себя второе и остался бы в Питере, как остался тогда в бригаде — просто опустил бы упрямую голову, сжал бы покрепче зубы и постарался бы найти место, где легче копается… но дома подрастали двое сыновей, так что думать приходилось не только о себе.