2-е действие. Усталость от борьбы. Боль привыкания к новому. Элегия воспоминаний. Трудность восхождения на крутизну (55–60 лет).
3-е действие. Посвящение в старость. Да – новой ступени. Растущее одиночество. Растущие недуги. Растущее мужество. Первые ростки в потустороннее.
4-е действие. Первые звуки реквиема. Томление расставания с Землей. Зовы. Звук нарастания реквиема. Новое рождение. Смерть. Колыбельная песня».
Она даже говорила: «сестра Смерть». И всё удивлялась, что Смерть всё отходит и отходит от нее. Ей кажется, что двери иного мира уже открыты, Смерть совсем рядом, поэтому надо успеть оживить прошлое и понять смысл настоящего. Но при всей своей прозорливости она ошибется в том, сколько ей еще предстоит прожить.
Ее эпоха собирала огромный смертный урожай всеобщего горя. Молох истории превратил современную ей жизнь в борьбу за существование, в постоянную погоню за куском хлеба, за квадратными метрами. С ужасом она пишет о повальных самоубийствах вокруг. Тяжко переживает уход близких, с которым трудно примириться. И все-таки главная мысль, которая согревает ее все эти годы, – мысль о бессмертии. Ее друг Лев Шестов говорил не раз: «Если бы оказалось, что за смертью нас ничего не ждет, что нет ни Бога, ни бессмертия души – не стоило бы после этого жить ни одной минуты».
Я просматривала тетради, датированные годом ареста Даниила Андреева и гибели Добровского дома, листала записи 1947 года, но не находила никаких намеков на события, связанные с арестом всех членов Добровской семьи. Какие-то встречи, сетования о том, что не берут в инвалидный дом, мысли о послевоенном голоде, о погибающих одиноких подругах. Тем не менее трагедия звучала в интонации, в горьких воспоминаниях. Крайне опасно было записывать что-то об арестах, об исчезновении друзей.
В дневниковых записях проходили картины детства и мистических озарений, описания снов. Но главное – беспощадные оценки себя и своего характера.
«Старый Мирович», как она себя называла, на этих страницах честно искал свое «я». Не только в настоящем, но и в прошлом, и в будущем. В этой пожилой женщине жили отчаянная смелость, умение заглядывать так глубоко, куда другой просто не стал бы смотреть. Она все время совершала внутреннюю работу и тщательно всё записывала.
«Я или не я прошла сейчас под благоуханной сенью цветущих лип и медленно (странно медленно) поднялась на пятый этаж. Если я, то почему я стара и закутана затейливо замотанным платком… и тащусь в чужую квартиру… Всё это ведь формы вне времени и пространства. Единственная форма, куда это залетело, – мои стихи. Но они воплотили (и, в общем, неудачно) какую-то крохотную часть моего „я“, моего не ведомого мне „я“, за которым я так неудачно гоняюсь по всему свету больше сорока лет».
Может ли человек узнать, кто он и зачем рожден в эту жизнь? Зачем выпадают на него страдания и для чего он оказывается в том или ином периоде истории?
Варвара Григорьевна спрашивала и хотела это познать.
Мне же предстояло понять, что ей открылось и через какие ступени прошла ее душа в прошлом и настоящем, прежде чем покинуть этот мир.
Московское бездомье
Как холодно, как сыро, неуютно!
Таков конец путей моих беспутных…
Варвара Малахиева-Мирович
Именно скитальчество Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович из одного дома в другой, ее маршруты, пролегающие по Остоженке, Зубовскому и Смоленскому бульварам, по комнатам и квартирам друзей и близких, позволяли пройти вместе с ее дневниками как с уникальным путеводителем времени.
Жилья в Москве у Варвары Григорьевны не было, поэтому время от времени она останавливалась на ночлег то у своих бывших учеников, то у друзей, называя себя «приживалом».
Преходящее – это то, что она видит вокруг, отмечает наблюдательным взглядом художника. Вот несчастный советский обыватель, выстаивающий огромные очереди за хлебом или за ржавой селедкой (похожую давали и в тюрьме, и в лагере).
За угол длинной змеею
Очередь вьется. За хлебом.
Липкою сыплет мглою
На очередь низкое небо.
Смотрят из обуви рваной
Грязные жесткие пятки,
Дырья, заплаты – как раны,
Как злой нищеты отпечатки.