Я положила это письмо в начало истории о Тарасенкове – оно показалось мне символичным и пророческим.
Спустя месяц после того, как соседка громко и внятно зачитала ей мою первую главу, Мария Иосифовна мне позвонила. Голос ее был отстраненно-жестким, даже каким-то металлическим. Она сказала, что они (то есть люди, о которых я пишу) для меня лишь шахматные фигуры, которые я расставляю на доске, и я, в сущности, ничего к ним не испытываю. Она сказала, что ее возмутило, как прозвучало в тексте ее письмо. Получалось, что я ее руками уничтожала Тарасенкова, а он был гораздо сложнее, чем было написано у меня.
Я ответила, что уберу письмо, раз оно вызывает такое отторжение. Разговор закончился.
Я сидела, бессильно опустив руки, с пустым сердцем, повторяя и повторяя себе, что книгу писать не буду, что это была несусветная глупость – вторгаться в чужой мир. Раз она сама не смогла решиться описать свою драму, а я подвернулась на ее пути, то теперь произошло неизбежное, надо уходить из ее жизни.
Прошло несколько дней, и снова раздался звонок. Вначале Мария Иосифовна говорила ничего не значащие слова. Я понимала, что она жаждет примирения, но никак не могла бросить ей мостик – слишком много всего было пережито за последние дни. И вдруг она сказала:
– Я звоню, чтобы попросить у тебя прощения. Я сказала глупость и неправду. Ты – автор и вольна делать всё, что считаешь нужным, я не имею права вмешиваться в твою работу. Я все время думаю о тебе. Прости меня.
Конечно, я простила. И не только простила, но была в очередной раз поражена ее беспристрастностью и честностью по отношению к самой себе. Она смотрела на меня как на равного человека и заставляла себя принять другую правду, может быть, и неприятную ей.
Уход мамы
Я торопилась. Но случилось то, чего я никак не могла предвидеть. Моя мама, которая по возрасту годилась Марии Иосифовне в дочери, покинула этот мир столь быстро и неожиданно, что я не успела даже ничего понять.
Она умерла, когда мы спускались по лестнице; до этого она плохо себя чувствовала, и я решила отвезти ее на такси к себе. Внезапно она упала и умерла прямо у меня на руках. За десять минут до этого мы о чем-то спорили, обсуждали житейские дела, и вот теперь ее не было. Жизнь после ее ухода абсолютно изменила темп. Все вокруг стало существовать как в замедленной съемке. Я не могла и представить, что во внезапности ее ухода, во всем, что последовало после, будет заключено столько смысла. Первые часы и дни я искала ее над собой, вокруг. И не могла поверить в пустоту, в дыру, которая образовалась в пространстве. Одновременно я почувствовала, как где-то совсем близко открылась черная щель бездны, откуда повеяло холодом, и она стала затягивать, как воронка, меня охватывало отчаяние. Оно было тягучим и долгим и никак ни во что не преображалось. Вопрос «где?» был самым главным в эти дни.
С какого-то времени я стала различать таких же, как я, взрослых детей, потерявших родителей. Я узнавала истории, которые поворачивали ко мне жизнь самой больной стороной, словно это могло утешить. Становилось тяжелее, но мир раздвинулся, он сделался населенным памятью о пережитом страдании.
Мария Иосифовна была очень близко все те дни, недели, месяцы, хотя мы говорили только по телефону. Она вдруг сказала, что когда умер от туберкулеза ее отец, которого она очень любила, то, выйдя на улицу, она увидела, что свет от фонарей стал совсем другим. Она снова и снова расспрашивала и говорила, что со мной случилось нечто нереальное. Но я уже стала заболевать, я плохо всё это воспринимала…
Тогда же случилось еще одно происшествие. В трагический для меня день позвонила Лидия Борисовна Либединская, и когда я полуживым голосом рассказала ей, что произошло, то услышала в ответ:
– Как бы я хотела умереть точно так же, какое это счастье!
На неделю она улетела на Сицилию в театральной компании. Вернувшись через десять дней, вечером легла спать, а утром уже не проснулась.
На это Мария Иосифовна не смогла удержаться и сказала:
– Я всегда знала, что Лидка умеет устраиваться.
Так ушла Лидия Борисовна через десять дней после моей мамы.