Большая публика, постоянно встречая имя Кременецкого в газетах, относила Семена Исидоровича к верхам столичной адвокатуры. В адвокатских кругах, однако, знали, что он к настоящим верхам не принадлежит и, конечно, никогда принадлежать не будет. Наиболее заслуженные, выдающиеся адвокаты считали его красноречие несколько провинциальным по тону и относились к нему иронически. Но одно свойство его таланта, — мастерство и блеск характеристик, — признавали все второстепенные адвокаты. Семен Исидорович очень любил свою признанную особенность и порою, в застольных речах или в разговорах, скромно вскользь упоминал о своих «судебных характеристиках, к которым так незаслуженно-благосклонно относятся товарищи, равно как и некоторые наши виднейшие судьи, мнение которых мне особенно дорого». Или говорил о том, что он «обычно, — по крайней мере в лучших своих делах — исходил не столько из фактов, сколько из образов». Этих образов он собственно не выдумывал, он как-то бессознательно их заимствовал из неизвестно кем составленной сокровищницы, к которой имел доступ.
Так и при первом знакомстве с делом Загряцкого образы у Семена Исидоровича наметились сами собой и мгновенно облеклись в надлежащую словесную форму. Загряцкий был «выходец отжившего класса, человек, ушибленный жизнью, однако не лишенный благородных зачатков, слабый, безвольный, бесхарактерный тунеядец — да, если угодно, тунеядец, господа присяжные, в самом буквальном смысле этого старого, прекрасного нашего слова, человек, втуне живущий, не знающий цели жизни, чуждый ее высшим запросам, — но не убийца, нет, не убийца, кто угодно, что угодно, но не убийца, нет, — и тысячу раз нет, господа судьи, господа присяжные заседатели!..» Противоположностью Загряцкому был Фишер, «энергичный, самоуверенный, боевой делец, стрэгльфорлайфер [35] западной складки, европеизированный или, точнее, американизированный Колупаев, старый русский Колупаев в новом виде, выбритый, надушенный, отесанный, но зато и лишившийся того немногого, что было ценно, что было привлекательно в Колупаевых и Разуваевых, — их здоровья, их силы, происходящей от близости к толще народной, — да, надвигающийся на нас, грозный, интернациональный, и чуть было не сказал — космический, Колупаев, скрывающий под безукоризненным фраком, под белоснежной манишкой где-то в глубине заложенный очаг душевного гниения…» Все это предполагалось ярко развить и разработать. Загряцкий был «чичероне Фишера в вихре столичного разгула, в пьяном угаре кутежей, своего рода Вергилий при этом малопривлекательном Данте, — с горькой усмешкой говорил на суде Кременецкий, — да простит мне неподобающее сравнение тень великого поэта…»
Здесь Семен Исидорович предполагал нарисовать мрачную картину столичного притона, квартиры, в которой был найден убитым Фишер, изобразить в соответственных тонах и в допустимых пределах то, что там происходило и что, «словно в насмешку над священной колыбелью человеческой культуры, над сокровищницей светлого духа Эллады, называлось афинскими вечерами». Затем он переходил от образов к разбору улик. В этой части его речи тон должен был совершенно перемениться; он становился строго деловым и лишь порою негодующе-ироническим в тех местах, где надлежало коснуться результатов следствия. Разбирая одну за другой все улики против Загряцкого, Кременецкий отказывался заниматься вопросом, кто убил. Он только бросал самые общие намеки. Убить Фишера могла в порыве отчаяния одна из женщин, которых он лишал образа и подобия человеческого, мог убить его на почве мести, ревности, денежных расчетов или шантажа сутенер, приведенный женщинами. «Что сделало следствие в этом направлении, господа судьи? Ничего, ничего, — и трижды ничего…»
Наконец в заключение Кременецкий хотел бы осторожно, но достаточно ясно коснуться общественно-политической стороны дела об убийстве Фишера. «Эта бульварная драма могла разыграться лишь в нездоровой общественной атмосфере, которою, увы! все больше живет, все тяжелее дышит град Петра и даже вся наша многострадальная родина, господа присяжные заседатели» (Семен Исидорович имел в виду Распутинщину). Здесь явно нужен был особый ритм, мощный подъем речи. Семен Исидорович часто называл себя последователем Плевако, что чрезвычайно раздражало людей, которые Плевако знали и слышали. В разговорах о своем «учителе» Кременецкий всегда закатывал глаза и называл его по имени-отчеству «Федор Никифорович», — все равно как люди говорят просто «Лев Николаевич». Ритм конца своей речи Кременецкий намечал в духе знаменитейших речей Плевако. Особенно нравилось ему: «Выше, выше стройте стены, дабы не видно было совершающихся за стенами дел!» — именно что-либо такое следовало бы пустить и здесь. Но Семену Исидоровичу и в мечтах еще было неясно, какие тут могли бы быть стены и кому собственно надлежало их строить. Кроме того обличительное заключение речи зависело и от того, кто будет председательствовать. «Если Горностаев, то не очень разговоришься», — подумал огорченно Кременецкий.