Она стояла с бессильно опущенными руками, не отводя от него глаз. Он молчал. Она заговорила первая, голос ее обрел твердость.
— Если, как вы утверждали раньше, ваше правительство на стороне принцессы, вы не можете отказать ей в помощи. Не должны.
Это прозвучало как вызов, как проверка истинности его слов, сказанных некоторое время назад. Совсем недавно.
Оуэн не ответил на вызов. Возможно, не ощутил его. То, что она услышала, было ответом.
— Вам не нужно заниматься устройством детей, Пен. Вы сойдете в Гринвиче, а я доставлю их в Холборн к вашей матери. Потом обсудим положение принцессы Марии.
— Нет! — непроизвольно вырвалось у Пен. — Вы не сделаете этого! Я не хочу…
Как она может доверить своего чудом найденного ребенка человеку, бросившему собственных детей?
— Почему нет? — спокойно спросил он. — Вы не верите, что я довезу их туда?
Она поспешно попыталась объяснить:
— Теперь, когда я нашла свое дитя, я не хочу сразу же расстаться с ним.
Она видела, он не принимает ее слова за чистую монету и оскорблен, хотя не показывает этого.
Отвернувшись от нее, он крикнул гребцам:
— Мы плывем в Гринвич!
— Слушаем, милорд.
И лодка, выплывшая на середину реки, повернула в нужном направлении.
Приняв прежнюю позу возле стола, Оуэн произнес всего одно слово:
— Объясните!
Пен вернулась к скамье, где сидели дети.
— Я думаю, вы поняли, — сказала она оттуда. — Я узнала… да… О том, что ваша жена… дети…
— Это не должно вас касаться.
Презрительные нотки в его голосе поразили ее. Выглядело так, будто он… он уличал ее в чем‑то недостойном. Вместо того чтобы защищаться, оправдываться, отрицать то, в чем его, по словам Робина, обвиняли многие, чуть ли не весь высший свет Франции, он стал в позу обвинителя.
Это возмутило ее.
— Конечно, — сказала она язвительно, — какое мне может быть дело до вашего прошлого, а также до настоящего? До того, какой вы на самом деле?.. Кажется, я начинаю понимать…
— Вы? — Короткое слово прозвучало как оскорбление. — Вы не понимаете ничего… Ничего.
Схватив свой намокший плащ, он выскочил из каюты.
Пен осталась неподвижно сидеть на скамье рядом с детьми, которые уже уснули.
Чего она не понимает? И почему, если так, он не хочет объяснить ей, убедить?.. Ведь не мог Робин выдумать того, что она от него услышала, и не стал бы никогда рассказывать ей то, что посчитал бы просто сплетней, пустыми пересудами. Кроме того — как это говорится? — нет дыма без огня. Даже если половина из того, в чем обвиняют Оуэна, правда, — это ужасно. Так поступить с женщиной, с детьми…
Она поднялась, подошла к скамье взглянуть на спящего сына. Ее сына. О Господи, неужели это правда? Это свершилось?.. Теперь нужно, чтобы он остался жить, чтобы на нем не сохранились следы от первых двух с лишним страшных лет его существования… И еще необходимо, чтобы она по‑настоящему, до конца, почувствовала себя его матерью, чтобы в ней родилась и укрепилась любовь к нему, любовь, не знающая границ и предела.
Она отошла от скамьи, недовольная собой, не удовлетворенная тем, что вынуждена напоминать сама себе о материнских чувствах, нагнетать их.
…Но все‑таки чего она не понимает? В чем Оуэн чуть ли не обвиняет ее?
Она накинула плащ, вышла на палубу. Оуэн стоял на корме, глядя на мутные огни удаляющегося города.
Ей стоило некоторых усилий приблизиться к нему и заговорить.
— Но тогда почему… — словно продолжая начатый разговор, спросила она, — почему вы сделали то, о чем я узнала?
Он не повернулся к ней, голос его был резок и враждебен.
— Что вы знаете обо мне и моей жизни? И какое имеете право судить о ней?.. Идите обратно в каюту!
Она ощутила подлинную боль в его словах и поняла, что совершила ошибку, ужасную ошибку, когда, поддавшись первому впечатлению, поторопилась безоговорочно осудить его. А теперь не ведала, как поправить содеянное.
Спустившись в каюту, она села рядом со спящими детьми, сложив руки на коленях, и так просидела, пока нос лодки не уткнулся в доски пристани недалеко от Гринвича.
В небе появились приметы наступающего утра.
Робин, вздрогнув, проснулся, открыл глаза. Все было по‑прежнему в комнате: негромко тикали бронзовые часы на каминной полке, стрелки показывали пять утра. Пен не появилась. Где же она?