Например, туалетная бумага. Не смейтесь. Подтираясь лопухом, слишком часто обнаруживаешь, что, по пословице, подтираешься пальцем. Подумав об этом, я фыркнул, и Юлька спросила:
— Чего ты?
— А вот… — я замешкался. — Ночью в деревне к бабке в окно стучат, она занавеску отодвигает — видит, а там партизаны: «Бабка, немцы в деревне есть?!» «Да вы что, внучки, какие немцы?! Война двадцать лет, как кончилась!» «Ой, ё, а мы всё поезда под откос пускаем!»
Секунд десять царило молчание. Потом засмеялись все четверо — приглушённо, но искренне, весело. Витька сказал:
— Да-а, будет и такое… Эх, какая же после войны жизнь будет… — он покрутил пальцами в воздухе: — Прекрасная жизнь! Мне вот почему иногда страшно бывает. Не потому, что просто умру или что там… А вот что не увижу… — он смешался, и мне вдруг стало стыдно, что я про себя называл его Чебурашкой. И я спросил:
— А твоя семья где, Вить?
— Далеко, — он вздохнул. — Хорошо, что далеко. В Фергане они живут. После войны все ко мне приезжайте. Народ у нас — во! А природа какая! А фрукты!
Я слушал его и думал, что Фергана — это ведь Ферганская долина, где в начале 90-х годов будет страшная резня русских. Если Витька переживёт войну, он, наверное, будет ещё жив, и… Меня даже передёрнуло при мысли о том, что он испытает — победитель фашизма, увидевший новых фашистов, таких же жестоких и стократ более тупых, на своей родной земле. И я сказал:
— Не, Вить… Русский должен жить в России.
— Ну, во-первых, — сказал он, нахмурившись, — что это за разговоры? Я не русский, я в первую очередь советский, и страна у нас — Советский Союз, что в Фергане, что на Псковщине. А во вторых — наша семья там уже полвека, не меньше, живёт, отец там родился… Куда ж я оттуда?
— Мы и после войны вместе будем, — сказал вдруг Женька. — Ну куда мы друг от друга? Родителей у нас… — он осекся. Сашка сказал:
— У Борьки живы.
— Не увижу я их, — покачал я головой. Юлька жалобно возразила:
— Да что ты их всё хоронишь?
— Чувствую…
— Ничего, ребята, — тихо сказал Витька, и глаза его блеснули. — Советская Власть вас не оставит.
Я было усмехнулся… а потом вдруг подумал, что нечему. Ведь смейся не смейся — а это правда. Не оставила никого из тех сотен тысяч сирот войны. Открыла суворовские училища, обычные детские дома, спецПТУ. Вырастила и выучила. Дала возможность стать не подай-принеси, а профессорами, генералами, космонавтами, писателями. Не всем, да. Но людьми стали все. Просто людьми — с работой, с семьёй… И не мне смеяться над этими наивными словами о власти. Я пришёл из времени, которое считается мирным — но в котором два миллиона беспризорников. И до них никому нет дела. Просто — ни-ко-му. И власть не чухнется, хотя зовётся демократической, народной то есть.
Мне стало тошно. От всего сразу. Но в первую очередь — от мыслей о том, из какого же болота я выполз и как же был прав «АСК», когда говорил о нашем времени с гневом и презрением… а мы доказывали ему, что он не прав, что есть в нашем времени и хорошее… Может — и есть. Может, даже и много (и уж во всяком случае — там нет войны… или — есть?!). Но… но люди тут лучше.
Хотите смейтесь — хотите нет.
Здешний сахар был синеватый и невероятно твёрдый, как камень без преувеличений. Я пару раз видел, как Мефодий Алексеевич и партизаны постарше пили с ним чай — держали в зубах кусочек и через него дули почти кипяток, при этом на их лицах отчётливо читалось искреннее наслаждение. Я как-то раз попробовал — ничего не получалось, сахар сам собой грызся и проглатывался. Я вообще дико скучал по сладкому и сейчас почти заставил себя сначала заняться «бутербродами», но всё время поглядывал на шоколад и сахар. Поэтому увидел, как Сашка тихонько пододвинул Юльке свой шоколад и показал взглядом. Но увидел не я один.
— Отставить, — отрезал Виктор. — Это не школьный бал и это не просто еда, это топливо для организма.
Юлька покраснела. Сашка тоже, это ему совершенно не шло, если можно так сказать про парня, и они оба усиленно навалились на еду. Я почему-то ощутил удовлетворение и одновременно злость — это что ж теперь, терять друга?! Неужели это так неизбежно?!