– Да, если правда, – гневно прервала его собеседница, – то люди, которые не пробовали жить по-человечески, узнают наконец, что это значит.
Ее слова еще висели в воздухе, когда вошел по-прежнему растерянный профессор.
– Ну как, все подтвердилось? – нетерпеливо встретил его Бэзил.
– Нимало, – помедлив, отозвался Чэдд, – вы допустили три ошибки.
– Какие три ошибки? – не понял Грант.
– Вы заявили, что можете постичь сущность зулусов…
– Да Бог с ними, с зулусами, – расхохотался Грант. – Вы получили должность?
– Должность хранителя восточных рукописей? – от удивления Чэдд по-детски широко раскрыл глаза. – Да, разумеется. Но самый сильный аргумент пришел мне в голову, пока я шел сюда, и состоит он в том, что вы не только полагаете возможным понять зулусов, не прибегая к фактам, но факты лишь мешают вам постигнуть истину…
– Все, вы меня разбили наголову, – Бэзил со смехом повалился в кресло, а сестра профессора поспешила к себе, возможно, для того, чтоб скрыть улыбку, а может быть, с иною целью.
От Чэддов мы ушли в тот вечер очень поздно, а путь от Шепердс-Буш до Ламбета и утомителен, и долог, чем я хотел бы оправдать постыдно поздний завтрак, к которому мы с Грантом – я у него остался ночевать – спустились чуть не в полдень. Впрочем, и к этой запоздалой трапезе мы вышли вялые и сонные. Грант был особенно рассеян, казалось, он не видит ворох писем у своей тарелки и, может статься, так бы ни одно не распечатал, если б поверх всей груды не красовалось нечто в самом деле непреложное и победившее своей безотлагательностью даже современную непунктуальность, – поверх всего лежала телеграмма. Он взял ее с тем же отсутствующим видом, с которым ел яйцо и пил чай. Читая, он не шевельнулся, не издал ни звука, но я почувствовал, что он вибрирует от напряжения, словно гитара с натянутыми струнами. Хоть он не двигался и ничего не говорил, мне было ясно, что он в одно мгновение очнулся и обрел всю остроту ума, словно в лицо ему плеснули холодной водой. И я не удивился, когда он с мрачным видом прошел к креслу, плюхнулся туда, тотчас вскочил на ноги и, резко отшвырнув его с дороги, в два шага одолел разделявшее нас пространство.
– Что вы на это скажете? – Он протянул мне телеграмму, в которой говорилось: «Приезжайте немедленно. Психическое состояние Джеймса неблагополучно. Чэдд».
– Что этой женщине в голову взбрело? – возмутился я. – По мнению сестер, бедный старый профессор был не в своем уме с минуты своего рождения.
– Вы ошибаетесь, – спокойно возразил мне Грант. – Все рассудительные женщины и впрямь считают всех ученых сумасшедшими, да и вообще все женщины считают всех мужчин безумцами, но в телеграммах это не сообщают, как не сообщают, что Господь всемилостив или что трава зеленая. Это и само собою разумеется, и говорится лишь между своими. Если мисс Чэдд через чужую женщину-телеграфистку передает, что ее брат рехнулся, значит, для нее это вопрос жизни и смерти, и так она и говорит, чтобы заставить нас быстрей приехать.
– Да уж теперь мы не задержимся, – ответил я, смеясь.
– О, несомненно, – согласился Грант. – Здесь рядом есть стоянка кебов.
За все то время, что мы ехали через Вестминстерский мост, Трафальгарскую площадь, по Пикадилли и по Эксбридж-роуд, Бэзил не проронил ни слова и, только подойдя к калитке, вымолвил:
– Попомните мое слово, друг мой, это одна из самых странных, сложных и запутанных историй, когда-либо происходивших в Лондоне, да и во всем цивилизованном мире.
– При всем моем доверии и почтении к вам признаюсь, что ничего подобного не ощущаю. Что тут такого уж невероятного и сложного, если похожий на сомнамбулу старый, хворый профессор, всегда существовавший на опасной грани между здоровьем и болезнью, сошел с ума от бурной радости? Что тут непостижимого, если чудак, чья голова напоминает репу и чья душа сложней паучьей паутины, не может приспособиться к смутившей его перемене участи? Словом, что удивительного в том, что Джеймс Чэдд лишился разума от сильного волнения?
– Меня б это не удивило, – мирно кивнул Бэзил, – ничуть не удивило. Не это показалось мне невероятным.