То был мой портрет. Конечно, у таких мерзавцев не должно быть моей фотографии, но этому бы я удивился относительно; здесь же – удивился, так сказать, абсолютно.
Сходство просто поражало, но главное – я несомненно и явственно позировал для портрета. Сидел я, подпершись, на фоне декорации, изображавшей лес. Словом, это был не случайный снимок. Но я не фотографировался в таком виде, этого никогда не было.
Пока я глядел на фотографию, мне все больше казалось, что она основательно отретуширована, да и стекло скрывало подробности. Лицо было несомненно мое, глаза, нос, рот, голова, рука, даже поза. Однако я в такой позе перед фотографом не сидел.
«Чудеса, а? – с неуместной живостью сказал человек, прежде грозивший мне револьвером. – Ну, сейчас предстанешь перед своим Боженькой!» Он вытащил стекло, и я увидал, что белый воротничок и седые бакенбарды написаны белой тушью. Внизу под стеклом оказался портрет старой дамы в скромном черном платье, сидевшей на фоне леса, подпершись рукой, – старой дамы, как две капли воды похожей на меня. Не хватало только бакенбард и воротничка.
«Здорово, – сказал человек, которого называли Гарри, вставляя обратно стекло. – Один к одному. И тебе хорошо, папаша, и ей хорошо, а лучше всего нам. Знаешь полковника Хаукера, ну, который тут жил недавно?»
Я кивнул.
«Так, – сказал этот Гарри, указывая на портрет. – А это его мамаша. Кто обнимет, пожалеет? Мама дорогая. Вот она», – пояснил он, махнув рукой в сторону портрета, изображавшего даму, похожую на меня.
«Ладно, не тяни! – заметил человек, стоявший у двери. – Эй, ты, преподобный! Мы тебя не обидим. Хочешь – денег дадим, целый соверен. А платье тебе пойдет».
«Плохо объясняешь, Билл, – вмешался тот, кто меня держал. – Мистер Шортер, дело вот в чем. Нам надо повидать сегодня этого Хаукера. Может, он нас расцелует, выставит шипучку. Может, и нет. Может, он вообще умрет к нашему уходу. Опять же – может, и нет. Главное, нам его надо повидать. Сами знаете, он никого не пускает, только мы еще знаем, почему. А мамашу пустит. Какое совпадение! Повезло нам, да. Вот вы и есть эта мамаша».
«Как я ее увидел, – медленно произнес Билл, указывая на портрет, – так и сказал – старый Шортер. Да, прямо так и сказал».
«Что вы затеяли, безумные?» – вскричал я.
«Сейчас, почтенный, сейчас, – произнес человек с револьвером. – Вот, наденьте это». – И он указал на высокую шляпку, а также на ворох женских одежд, лежавший в углу.
Не стану останавливаться на деталях. Выбора у меня не было. Мне не одолеть пять человек, не говоря уж о револьвере. Через пять минут, мистер Суинберн, я, викарий из Чентси, был одет старухой, чьей-то матерью, и меня вытащили на улицу, чтобы творить зло.
Уже наступил вечер, зимой темнеет быстро. По темной дороге, продуваемой ветром, мы пошли к одинокому дому полковника. Ни по этому, ни по другому пути никогда не двигалось подобное шествие. Любой увидел бы шесть небогатых, но почтенных женщин в черных платьях и старомодных, но безупречных шляпках; но это были пять злодеев и один викарий.
Попытаюсь рассказать коротко то, что длилось долго.
Разум мой вращался, словно мельница, когда я шел и думал, как бы мне сбежать. Мы были далеко от домов, и если бы я закричал, меня бы убили, закололи или задушили, а потом бросили в болото. Обратиться к прохожим я тоже не мог, слишком все это дико и безумно. Прежде чем я убедил бы почтальона или разносчика в таких немыслимых происшествиях, спутники мои давно бы ушли и увели меня, объяснив, что их приятельница лишилась рассудка или слишком выпила.
Последняя мысль, при всей своей непристойности, показалась мне истинным откровением. Неужели дошло до того, что викарий Чентси должен притвориться пьяным? Да, должен.
Сколько мог, я шел вместе с ними быстрым, но все-таки женским шагом, сохраняя мнимое спокойствие, пока наконец не увидел полисмена под уличным фонарем. Мы приближались к нему тихо и пристойно, но когда мы его достигли, я метнулся к полицейскому и закричал: «Ура! Ура! Ура! Правь, Британия! Эй, вы! Гоп-ла-ла! Бу-бу». Для викария все это не совсем обычно.