— До черта, — сипло вторит он мне.
А «дид» по-прежнему чуть видно улыбается одними глазами.
— С дороги… ничего, приобыкнете…
Почему-то подмигивает левым глазом. Потом строго-внимательно водит глазами по нашим ружьям и ягдташам с крыльями убитых кречетов и неопределенно тянет:
— Да-а…
Я чувствую, что ему странны здесь, в степи, наши ружья, крылья убитых птиц, студенческие фуражки, но не стараюсь объяснить себе, почему это так.
— Пусть, — почти вслух говорю я.
Молчит полуденная степь с ярко-бирюзовым небом над ней, с далекими точками кречетов, ровной лентой железнодорожного полотна. Замерли там, на горизонте, ветряные мельницы — точно высохшие пауки, пришпиленные булавками.
Но вот выбрал, наконец, «дид» арбуз, достал из-за шаровар нож, сочно вонзил его в мякоть, быстро повернул два раза, и в две стороны развалились две половины, мелькнув влажными, розовыми кругами.
— Как кровь, — убежденно кивает нам бахчарь и лезет в шалаш за ложками.
С громким кудахтаньем бросаются ему навстречу в открытую дверь куры. Радостно хлопают крыльями и разбегаются.
— А, черт, — доносится из шалаша, но «дид» не выходит, а долго копается там, бормоча что-то.
Сильно ноет левое плечо от жесткого сена, но нет сил перевалиться на другую сторону. Товарищ, не дожидаясь ложки, жадно схватился за одну половину арбуза и прильнул губами к розовой мякоти, точно хочет всосать ее всю в себя. Нервно ширятся воспаленные ноздри, вдыхая влажность.
И когда «дид» вылезает из шалаша, мы оба уже покончили с арбузом.
Но он, кажется, забыл о нас и, поднявшись на свои крепкие ноги, ставит ладонь щитком над глазами и смотрит поверх шалаша на невидную нам часть бахчи.
— Так, так, — кивает он офицерской кокардой, — это Нюра… отто добро… Она загонит этих лобатых дьяволов…
Потом поворачивается к нам и поясняет:
— Внучка моя идет, Нюрка… она мне молоко с хутора носит… Вот запалим огоньку больше, сварим вам кашу…
И после паузы добавляет:
— Небось, есть хочется — вижу, что голодны…
За шалашом мы слышим движение, чьи-то быстрые шаги, чей- то молодой, звонкий голос:
— А кышь вы, кы-ишь…
— Так, это она, — улыбается «дид».
Белый, с красными розами, платок, смуглое личико с черными глазами и та же, что у «дида», чуть уловимая улыбка в них.
— Здравствуй, дид, — кивает девушка, ставит наземь горшочек с топленым молоком и, мельком взглянув на нас, без тени удивления бросает:
— Здравствуйте и вам, казаки!
А «дид» смотрит на нее и смеется, и в рыжей бороденке его играют жгучие лучи солнца, но он привык к ним, они не слепят его.
— Откуда ты знаешь, что хлопцы эти — казаки?
И лукаво смотрит на нас.
— Дык, кто же тут есть боле? — полувопросом убежденно говорит она и не ждет возражений, а сейчас же бежит за разбредшимися курами.
— А кышь, шельмы, а кы-ишь…
Точно ниже спустилось накаленное небо. Точно в жутком молчании страстной полуденной ласки прильнуло на грудь золотистой степи и в жарком дыхании сливается с ней, вздрагивает в судороге опьянения, вспыхивает бесчисленными огнями в каждой песчинке, в каждом камешке… Тонут вдали пауки мельниц в мареве дрожащего света, и кажется, что там синие, глубокие озера — это небо целует землю.
И странные сны грезятся в эту пору сияющего дня, и хочется уйти от них, уползти куда-нибудь в темную щель, притаиться и ждать, и вздрагивать, прислушиваясь к молчанию света…
— Душно… — чуть слышно шепчут опаленные губы.
А дед опять сидит тут близко, что-то ковыряет заскорузлыми пальцами, с чуть заметной иронией смотрит мне в слипающиеся глаза.
— Душно, — повторяет он, — а ты знаешь, почему «душно»? Нет, не знаешь!.. Теперь страшно ходить по степи, теперь всякому доброму человеку надо сидеть дома… да!..
Опять медленным взглядом проводит он по нашим ружьям и линялым, с синими околышами, фуражкам.
— Ночью и в полдень нельзя ходить по степи… Ночью просыпается она, кругом подходит к человеку, смотрит ему в очи и не дает пути… А в полдень, когда солнце на средине, — спит степь и плывут по ней ее сны… Так говорят старые люди, и я их видел…
Он задумался и молчит, и уже не видно в его глазах улыбки — они смотрят строго, молитвенно.