Однажды утром я увидела, что в гостиной стоят упакованные чемоданы Огастаса. Мне сказали, что муж будет проходить курс лечения в санатории на озере Саранк-лейк. Поехал с ним в качестве сопровождающего тот же Симмонс. Он обещал писать, как будет проходить курс. Мы с Ноа провожали карету на площади. Огастас никогда не уделял Ноа особенно много внимания, а заболев, казалось, и вовсе о нем забыл. Ноа же очень любил Огастаса. Да и какой мальчик не любит своего отца? Ведь ребенок склонен обвинять себя, если чувствует, что родители холодны к нему. Но как бы то ни было, больше мы не видели Огастаса.
— Вы сказали Мартину о санатории на Саранк-лейк?
Она кивнула.
— Но я слышал, что это туберкулезный санаторий. Доктор сказал, что мистер Пембертон болен чахоткой?
Сара Пембертон обратила на меня исполненный непоколебимого спокойствия взгляд.
— Мартин задал мне точно такой же вопрос. Но с врачом я ни разу не разговаривала. Знала только его имя — доктор Сарториус. Я никогда не присутствовала при осмотрах. Я получила от него телеграмму, в которой он сообщал о кончине мужа и выражал свое соболезнование. Это было меньше трех месяцев назад. Гроб с телом мужа привезли на поезде в город и похоронили Огастаса на кладбище церкви Святого Иакова[7]. Мой муж доверил мне организацию похорон и оговорил в завещании свою последнюю волю относительно места проведения ритуала.
Сара Пембертоп опустила глаза. Почти в тот же миг на губах ее заиграла едва заметная улыбка.
— Я понимаю, какое впечатление все это производит на постороннего человека, мистер Макилвейн. Понимаю… Мне говорили, что существуют и равные браки, когда люди живут, не думая, просто посвящая себя любимому супругу.
Это было поразительно, но на меня произвело неизгладимое впечатление произнесенное спокойным голосом признание Сары Пембертон в том, что на всем протяжении супружеской жизни муж относился к ней с нескрываемым презрением. И это она говорила о человеке, которому вверила свою судьбу. Его презрение ко всему роду человеческому не сделало исключения даже для жены. Мое предположение об уступчивости ее характера пошатнулось — нет, скорее это была длительная аристократическая выучка. Что я вообще понимаю в подобных вещах? Благородство, которое делает человека способным превратить собственную боль в ритуал и спокойно облекать в слова сообщения об этой нестерпимой боли…
А у Сары Пембертон это вселенское терпение сквозило в каждом слове, в каждом жесте. Она терпела все и всю жизнь: терпела мужа — чудовище и вора… терпела отсутствие пасынка… терпела свое теперешнее непонятное, двусмысленное положение, о котором я был пусть немного, но осведомлен. В этом доме старой вдовы царила необычайная духота. Я не мог понять, что может заставить человека, владеющего поместьем за городом, коротать лето в духоте Манхэттена. Но оказалось, что Сара Пембертон — нищая. Согласно обязательству, которое подписал ее муж и смысла которого она не понимала, жена и наследник лишались права на Рейвенвуд и должны были поселиться у сестры Пембертона. В тайниках этой семьи таилось немало загадочных для меня головоломок.
— Так вы действительно не хотите чаю, мистер Макилвейн? Прислуга ворчит, но подчиняется.
После разговора с Сарой Пембертон я не мог заснуть всю ночь. Признаюсь вам, что, по зрелом размышлении, я нашел весьма привлекательной ее способность воздерживаться от окончательных суждений. Я хочу сказать, что это была та душевная уступчивость, которая делала женщину столь желанной для любого мужчины — мужчины, которому необходимо, чтобы его принимали таким, каков он есть, со всеми вспышками его темперамента и характером. А ведь я еще не сказал ни слова о мальчике. Я не мог даже предположить, что он, строгий, задумчивый, исполненный бесконечного терпения и прижавший к груди книгу, затронет во мне самые чувствительные струны. Неужели старому холостяку достаточно увидеть мальчика с книгой, чтобы потерять способность к критическому восприятию?
Состояние Огастаса исчислялось миллионами. Как же могло случиться то, что случилось? Я спросил об этом Сару Пембертон. Как вообще такое стало возможным?