Естественно, присутствовала на церемонии и Сара Пембертон, не скрывавшая радости от того, что наконец, стала вдовой. Рядом с ней были Донн и престарелая Лавиния Пембертон Торнхилл, только что вернувшаяся из очередной инспекционной поездки в Европу. Миссис Торнхилл полностью соответствовала моему о ней представлению — суетливая пожилая богатая женщина в старомодном платье и в парике, который упрямо не хотел ровно держаться на ее голове. В ней было нечто высокомерное — видимо, проявлялись наследственные черты характера, и она удостаивала разговором только Эймоса Тисдейла, равного ей по возрасту и именно по этой причине заслуживающего общения с пожилой достойной леди. Я не хочу сказать, что она вообще ни с кем не разговаривала, нет, но ее отношения с Мартином всегда были несколько натянутыми и сейчас, в лучших традициях этой только лишь по названию, семьи, она смотрела на Мартина, словно стараясь осознать, что это сын ее усопшего брата.
Ноа, одетый в костюм с короткими штанишками, был шафером и играл свою роль с обычным для него торжественным и значительным выражением лица. На раскрытых ладошках он подал обручальное кольцо в бархатной коробочке своему сводному брату. Я увидел выражение карих глаз маленького Пембертона и понял, что они с Мартином составляют одно целое, что это — семья, это — родные друг другу мужчины. Одно это открыло мне глаза на наши сокровенные обычаи. Можете мне не верить, но в этот момент на глаза старого шотландца, который давно забыл, что принадлежит к пресвитерианской церкви, навернулись невольные слезы. В глазах ребенка мне открылась высшая Истина.
Когда церемония закончилась, мы быстро прошли в гостиную, где был накрыт свадебный стол — подогретое вино, шоколад и венчальный пирог. Эймос Тисдейл благородно отказался от своих былых предубеждений и пообещал молодым подарок — полугодовое путешествие в Европу весной следующего года. Когда была объявлена эта новость, стоявший рядом со мной Уилрайт решил вспомнить о своей поездке в Европу. Он говорил с той самовлюбленностью, которая характерна для людей, присутствующих на свадьбе.
— Я ездил в Европу, — говорил он, — чтобы постоять перед полотнами Мастеров. И я любовался ими — в Голландии, в Испании, в Италии. Мне надо было бы сделать нечто большее — встать на колени и коснуться лбом пола перед этими великими картинами.
— Вы чему-то там научились? Эти полотна вдохновили вас?
— Да, я был вдохновлен. Из-за этого вдохновения я, приехав домой, промотал все деньги, был вынужден снять халупу и стал рисовать моих простых сограждан — людей с улицы — тех, которые были согласны хоть что-то платить мне. Найти выражение характера в глазах, линии рта, позе — разве это не то же самое, что делали все эти Рембрандты и Веласкесы? Я стал ремесленником, возможно, невежественным. У меня появилось желание писать лица людей, находящихся вне времени и пространства, людей, у которых никого нет во всей вселенной и нет ничего за душой.
Он отхлебнул из своего бокала.
— Но вы же знаете, что мастера прошлого тщательно выписывали каждую складку воротника, каждую морщинку на подбородке, каждую тень в самых дальних уголках фона… они не упускали ни одной мелочи. Все их картины лучились светом, они по-разному использовали его, но он обязательно присутствовал везде, пронизывая все полотна. Без света они были беспомощны. Я знаю, что раньше и я любил свет. Но потом… То, что я делал, можно, конечно, назвать искусством, может быть, кто-то так и считал, но я — нет. И вот теперь я знаю, что надо делать.
Я никак не мог решить, поздравить ли Гарри с открытием, что в западном искусстве было несколько достойных упоминания художников, которые превзошли его в мастерстве… Но, по правде говоря, я предпочел бы и дальше слушать излияния Гарри, если бы знал, как ошарашит меня Мартин Пембертон изъявлением своей благодарности. К сожалению, Мартина услышали, и тут же вокруг нас собрались все присутствующие, окончательно вогнав меня в краску нестерпимого стыда.
— Вы спасли мне жизнь, мистер Макилвейн, — с ужасающей серьезностью в голосе произнес мой любимый независимый журналист.