К действительности Лешку вернул голос унтер-офицера Бревешкина, непревзойденного «словесника». Унтер давно наблюдал за юнгой, ему тоже нравился смелый мальчишка, и у него так и чесался язык гаркнуть на него, просто так, для поощрения и поднятия духа, да по палубе проходил боцман, а Бревешкин знал службу. Сейчас боцман лясничал на баке, а унтер отвечал за всю фок-мачту и, следовательно, за Лешку Головина, торчавшего на ней и готового каждую секунду сорваться и грохнуться о палубу. Лешка, раскинув руки, стоял уже на одной ноге и, казалось, чудом сохранял равновесие. Веснушчатое лицо Бревешкина побагровело, глаза округлились. Матросы, следившие за ним, оставили работы и замерли в выжидательных позах.
По бухте пронесся нечеловеческий, прямо-таки звериный рык. Будто крупный хищник выходил на охоту, оповещая окрестности о своих недобрых намерениях.
Прочистив горло, унтер рявкнул:
— На марсе… — И затем последовала рулада из ругательств, переплетающихся самым неожиданным образом с упоминанием святых апостолов, лешкиных родственников, бегучего и стоячего такелажа, плимутской бухты, города, Британских островов и дна морского. Переведя дух, он приказал: — Вниз, пулей! — И закончил новым невообразимо нелепым словоизвержением.
Матросы по-разному оценивали «художественность» Бревешкина: положительные, степенные люди из верующих высказывали явное неодобрение, были и восторженные поклонники его таланта, и завистники, старавшиеся умалить его «мастерство», приводя примеры вроде: «Это что, вот когда я ходил на „Керчи“, там боцман извергался, так извергался, мороз по коже брал — до чего ловко, собака, нанизывал».
Неодобрительно покачивая головой, матрос первой статьи Громов подошел к Бревешкину:
— Разрешите обратиться, гражданин унтерцер!
— Давай обращайся… Что там у тебя?
— Да ничего особенного, а только насчет вашей ругани несусветной хочется напомнить, что командир строго запретил лаяться.
— Что-о?! — рявкнул было Бревешкин, да сразу осекся под смелым взглядом матроса первой статьи. — Ты что, порядка не знаешь? — начал он непривычно-просительным тоном, крякая и сбиваясь на каждом слове. Уж больно большим влиянием стал пользоваться Громов среди матросов, особенно из бедняков и рабочих, а таких на клипере насчитывалось больше половины всего рядового состава… — Ты не очень-то лезь с выговорами. Как-никак все же сам понимаешь, что я не кто-нибудь!
— Мое первое начальство. Это мне известно, и я вам по службе всегда подчиняюсь.
— Ну, а сейчас что липнешь? Уж и слова сказать нельзя? Какой моряк может обойтись без словесности? Тем более что командир на берегу, а некоторым господам офицерам даже нравится «морское слово». — Он кивнул в сторону вахтенного офицера. — Белобрысенький даже в книжечку записывает, когда кто произнесет что позабористей. И сейчас строчит. Видишь? А ты говоришь! Понимать надо! Что же, теперь, при новой власти, если она и завелась гдей-то, так онеметь моряку? Язык вырвать?
— Зачем языка лишаться? Говори, а не бреши. Ты на военном корабле, а не в царевом кабаке.
Это уже было слишком. Громов совсем «прижал его к фальшборту». Да и матросы посматривали с усмешкой, ожидая, как вывернется унтер, как спасет свое достоинство в глазах команды. Бревешкин сжал кулаки.
Громов предупредил:
— Не распаляйся. Руку подымешь, не спущу. Так отделаю, что собой не налюбуешься.
— Ты что, бунт затеял? А?! — Унтер-офицер набрал воздуху в свою непомерно широкую грудь, готовясь дать «залп из всего главного калибра» и хоть этим отвести душу, да только сказал:
— Эх, Иван Громов, не попадался бы ты мне на склизкой палубе, недолго и до греха.
— И правда: поскользнешься, не дай бог, в шторм.
Бревешкин смерил противника взглядом, соображая, кого он имеет в виду, кто поскользнется? И решив, что Громов наконец признал авторитет начальства, сказал примирительно:
— Вот так-то лучше. — И рявкнул в небо: — На марсе?
— Есть, на марсе!
— Ах ты сын обезьяны и жирафы! Кому сказано — вниз!
— Есть, вниз!
— Постой!
— Есть, постой!
— Как на берегу?
— Извозчик подъехал, в ём наши!
— Вниз жива! Держись всеми четырьмя!