Из этого эпизода я вынес следующую мораль: если тебя не убили сразу, это хорошая примета.
Очень скоро мы убедились, что на ровняге царит настоящее столпотворение. Кормильцы если и попадались, то только запряженные в волокуши. Зато кишмя кишел народ, причастный к власти. От всех остальных людишек, включая служивых, они отличались упитанностью и оптимизмом. Через каждые две-три тысячи шагов располагались заставы. Окрестные поля были беспощадно потравлены, а кусты вдоль ровняги загажены – верные признаки близости Ставки. Я уже знал, что прибыла она сюда недавно и пробудет недолго – пока не сожрет окрест все, что можно сожрать. После этого тут нельзя будет жить лет пять-шесть. Если этот край, к примеру, раньше назывался Приветьем или Сытью, то будет называться Запустьем, а может, и Сломищем. Встречал я уже такие места на своем пути.
Но сейчас жизнь здесь кипела. Люди пели, плакали, отдавали команды, хохотали, обжирались, просили милостыню, оглашали указы и меняли все, что придется, начиная от железных ножей и стеклянных кубков и кончая гнилой тыквой и человеческими черепами. Кого-то подсаживали в роскошные носилки, кого-то ловили всем миром, кого-то лечили раскаленными углями, кого-то публично уличали в прелюбодеянии. Почти все прохожие имели при себе бичи, и, по крайней мере, каждый второй этим бичом размахивал. Несмотря на ясный день, везде чадили факелы.
Сама по себе Ставка представляла собой некое беспорядочное нагромождение бревен, досок, балок, лиан, дерюг и всякого другого подобного материала. Это было не здание, а скорее намек на него. Для жизни оно было приспособлено не больше, чем пирамида Хеопса. Грубой и бездарной пародией на некогда существовавший грандиозный прообраз, символом, давно утратившим первоначальный смысл, Вавилонской башней в одну сотую натуральной величины – вот чем предстало перед нами главное (и наиболее почитаемое) сооружение столицы.
Ставку окружало пустое и сравнительно чистое пространство – не то площадь, не то плац. Резко контрастируя со всеобщей суматохой, здесь неторопливо прогуливались парами или в одиночестве, задумчиво созерцали окрестности какие-то трезвые, степенные люди, не похожие ни на служивых, ни на чиновников, ни на кормильцев. Наверное, философы или поэты, подумал я.
Судя по всему, наш путь лежал прямо вперед, но что-то определенно смущало конвоиров и не позволяло им пересечь площадь. Держась в тени кривобоких хибар, скользя в лужах прокисших помоев, спотыкаясь о тщательно обглоданные костяки каких-то неизвестных мне животных, мы двинулись в обход.
Возвышавшийся в центре площади уродливый и мрачный обелиск Хаоса невольно притягивал наше внимание. В полной абсурдности и нелепости его конструкции было что-то зловеще тревожное. В местах, положенных для окон, криво висели наспех сколоченные двери. Башни перекосились и были готовы рухнуть в любой момент. Ступени многочисленных лестниц были такой высоты, что по ним мог взбираться только великан. Толстые неотесанные бревна, предназначенные изображать колонны, расщепились и осели под тяжестью безобразного фронтона. Даже Яган, который, надо думать, созерцал подобное сооружение не в первый раз, вылупил свои гляделки. Конвоиры, старавшиеся глядеть только себе под ноги, заметили нашу вольность слишком поздно.
– Не сметь! – набросились они на нас. – А ну, морды отверните!
Но на нас уже обратили внимание. С людьми, находившимися на площади, произошла мгновенная метаморфоза. Одни устремились к Ставке и быстро заняли все входы в нее, другие с разных сторон бросились к нам. Не было задано ни одного вопроса, не прозвучало ни одного слова. Всех нас решительно и умело сбили в плотную кучу и проворно погнали прочь, предварительно обезоружив конвойных.
Лишь когда Ставка исчезла из поля нашего зрения, последовала команда остановиться. Старший конвоя принялся сбивчиво объяснять, кто он такой и куда его послали, кто мы такие и куда нас ведут. Люди, обступившие нас со всех сторон, внимательно слушали, но при этом не прекращали размеренно, без особой злобы бить его по морде.