– Вот же и замок в Любомле, – продолжает свои мятежные речи Лета, – одни камни остались. А тоже ведь люди жили. И что-то себе мечтали.
– А кто там жил?
– Почем я знаю. Это давно было.
– А княжич там жил?
– И княжич жил. Почему не жил? И конюх жил, и портной, и пахарь. И князь со княгинею.
– Они жили-поживали добра наживали?
– Можно сказать и так.
– А мы, мы тоже живем-поживаем?
– Когда живем, когда поживаем. А сейчас… – Лета оглядывает детскую, где, напуганные вкрадчивым мраком, притихли до утра игрушки… оглядывает большие окна, за стеклами которых ходят отсветы разожженных на улице огней… и говорит все с той же неуклонной вдумчивостью, которая так покоряет и убеждает Юлия: – Сейчас мы живем хорошо.
Так оно и есть. Сердечко Юлия, словно освобожденное, трепещет от благодарности за эти простые, правдивые слова. Он тянется целовать и сразу находит теплые, родные губы.
Сейчас мы живем хорошо, понимал Юлий, потому что сейчас, рядом с Летой, он не может потеряться. Теряются где-то там, далеко. Может быть, как раз там, где гремит музыка, отзвуки которой, похожие на слабые дуновения грозы, достигают и детской. Где же это гремит? За недоступными стенами Вышгорода или где-то ближе, рядом?…
И вот… случилось. Случилось это, разумеется, в отсутствии Леты – мать и Лета не сочетались между собой, представляя как бы противоположные, опорные стороны жизни.
Мать взяла Юлия за руку, и они пошли по гладким вощеным полам, на которых, однако, нельзя было скользить, потому что мать не разрешала. На темно-желтых половицах исчезали и снова сбегались отблески факелов. Но это было еще не все. Когда миновали двор, окруженный со всех сторон черными углами зданий, над которыми открывалось тоже темное, но насыщенного глубокого цвета небо с редкими звездами, – когда перешли людный двор, где блестели огни, блестели волосы склоненных голов и белые плечи, когда поднялись на широкое крыльцо, вошли в растворенные настежь двери, Юлий увидел целые потоки свечей и факелов, озаривших внутренние своды дворца, как жерло печи. Хотелось зажмуриться и придержать шаг.
Он ступил в этот огненный поток со смутным подозрением, что где-то там, куда ведут пылающие своды коридора, разгорается большой пожар, опасный для всех, кто решится пройти путь до конца. Но мать оставалась спокойна и он тоже не пугался, полагая, что она знает, где остановиться. И только все жался к ее спокойствию и уверенности, то и дело наступая на скользкий подол платья, запинаясь и путаясь. И хорошо помнил, когда возвращался мыслью к началу всех бедствий, что мать сдержанно, но непреклонно ему пеняла…
Но вот своды раздвинулись, озарились узорчатые деревянные балки высокого зала и грянула музыка – Юлий вздрогнул и остался один.
Наверное, тут, в промежутке, что-то еще произошло, детская память подвела, может быть, произошло многое. Но все это, выходит, не имело никакого значения по сравнению с тем, что Юлий остался один среди слегка сторонящихся, никак не задевающих его людей (они изгибались, когда проходили мимо), а матери нет. И всюду столпотворение, только Юлий стоит, растерянно озираясь, и вокруг, со всех сторон – пустота.
Юлий понял, что потерялся. Ягодка за ягодку, кустик за кустик, деревце за деревце, человек за человека… и заблудился. Глаза его наполнились слезами, но он крепился, смутно подозревая, что потеряется окончательно и бесповоротно, если расплачется.
Избегая расспросов – расспросы тоже были чреваты слезами, он побрел куда-то, поворачивая раз направо, раз налево в раскрытые настежь двери, возле которых стояли бесчувственные слуги, в темные переходы, приводившие в другие, полные оживления и света покои, иногда нужно было спускаться по ступенькам, иногда подниматься. И вероятно, он замыслил вернуться на прежнее место, где первый раз заметил, что потерялся, но свечей стало меньше, музыка гремела не так громко и трудно было понять откуда. Люди не блуждали уже сплошными толпами, а только маячили там и тут темным очерком в виду более освещенных покоев.
Здесь стало узко, свет падал из-за спины, тогда как другой конец прохода пропадал в кромешной тьме; с правого боку напротив смутно зияющих окон безмолвным строем тянулись огромные каменные вазы. Выше человеческого роста, выше Юлия, по крайней мере, – никаких других людей рядом не было. Отчаяние, гнетущая тяжесть в груди не помешали Юлию должным образом осмотреть эти непонятно для чего выстроенные каменные сосуды, и он обратил внимание, что гладкая, удивительно холодная ваза с жутковатой человеческой личиной на боку накрыта сверху такой тяжелой и толстой каменной крышкой… Не трудно было вообразить какого размера великаны были приставлены открывать и закрывать крышки! Ого! Они доставали косматыми красными головами до потолка… Юлий боязливо огляделся, особенно пристально всматриваясь во тьму, и вспомнил еще раз, что заблудился, потерян мамой. А когда вспомнил свое сразу вернувшееся горе, слезы вскипели, и он едва успел принять лицо в ладони, как разрыдался.