— Что это у тебя там?
А у меня уже и новые находки.
— Прошу тебя, не подбирай станиолевые ленты! Это от самолетов!
— Да я их уже насобирал десятки, сотни, — рявкаю я в ответ с печальным предощущением грядущих супружеских ссор.
Большая рига, как всегда, недоступна. Я жадно впиваюсь в нее глазами, вбираю, сперва приближаясь, потом оглядываясь назад, удаляющимся взглядом; когда-нибудь у меня лопнет терпение.
— Ты слышал Ломмеля?
— О чем это ты? — переспрашиваю я.
— О Ломмеле, который выступает в берлинском радио-кабаре.
— Кто такой Ломмель, я и сам знаю, — обрываю я тетку. — А что именно ты имеешь в виду?
В ответ приходится выслушать знакомый припевчик «клип-клап» и куплетик с трудно опознаваемыми свиными шницелями: «Тут шницелем не пахнет, кто взглянет, только ахнет — ни дать, ни взять творение ИСКУССТВА ВЫРОЖДЕНИЯ, клип-клап, клип-клап, клип-клап».
Развеселившись, я подхватываю тему и тоже запеваю в самом низком регистре музыкальный эпиграф Ломмеля: «Коль время нами правит и крепко в нас сидит, то от ворчанья проку нет, оно лишь повредит…»
— Или вот это, — говорит тетушка, — хотя это уже не Ломмель: «С Аннетой я только улегся в кровать, ж… еще не согрелась — тревога опять». Тетушка не совсем уверена, дошло ли до меня, что такое «ж», поэтому она покашливает и еще раз повторяет: «ж».
Тут я громко:
— Ах вон оно что! — и нарочно напускаю на себя самое дурацкое выражение.
— Ну, Тильки! Не будь же таким несносным! Давай сюда!
Она берет меня под руку и бодро шагает со мной в такт песенке: «Все идет на лад, я очень рад, и я знаю почему — с другом лучше, чем одному».
Я весь красный, руки-ноги как деревянные. Она отпускает мой локоть.
— Спросил бы хоть, как у меня идут дела на службе!
— Извини, пожалуйста! — говорю я и кланяюсь до самой земли.
— Ты бы порадовался за меня, Тильки, — работа на военном заводе окончательно отпала; меня направляют в почтовую охрану.
— А почему вообще ты должна отбывать трудовую повинность?
— Ну, видишь ли, я ведь ничем особенно не больна, как твоя мама; конечно, радости мало; старший инспектор — жуткое чудовище!
— Вроде меня?
— Что ты, Тильки! У него полно всяких комплексов, а нам за них отдуваться! Все по-военному. У нас будут даже противотанковые ружья. Но только прошу тебя — чтобы никому ни слова!
Приближается следующее строение: машинный сарай. Я важничаю и молчу.
— Слушай, я тебе расскажу еще одну вещь, — продолжает моя дама, моя летняя спутница, — при нашем отходе дядюшка, — и выдыхает беззвучно, — будет взрывать мост Святого Мартина.
Я от восхищения только присвистнул — негромко, как требовала ситуация.
— А теперь ты про это забудь!
Я срываю метелку какого-то дикого злакового растения.
— Вынь изо рта! И вот еще: у нас в конторе одна девушка, Магда, каждый раз приносит что-нибудь новенькое в этом роде: «Девиз наш — вот он: „Да здравствует Отто!“»
— Какой еще Отто?
— Господи! Ты даже не знаешь, кто был бы нашим императором, если бы не Гитлер! В городе многие уже настроены против, в смысле: «Надоела нам война, нам победа не нужна — скорей бы Гитлеру хана, а нам — свободная страна!» Но прошу тебя, ради Бога, никому об этом даже не заикайся, а то, чего доброго, всех нас упекут в Дахау!
— А что это за место — Дахау?
— Знаешь, я там еще не была.
— Скажи, тетушка, неужели ты правда встречала таких людей* которые против?
— Все же видят, что дело обстоит неважно.
— Так-то так, — начинаю я и, взбодренный жвачкой, принимаюсь ораторствовать: — Моя вера непоколебимо тверда, и Геббельс убежден как никогда твердо: сейчас мы переживаем критической момент, но мы уверены, что неизбежно наступит перелом.
— Ну-ну! Твои слова да Богу в уши!
Во мне уже забродило щекочущее нервы, предстартовое предвкушение грядущих великих катастроф.
Присели отдохнуть в полутени на колченогой скамейке возле машинного сарая, в воздухе душно пахнет древесиной, за спиной дышит разогретая августовским зноем широкая бревенчатая стена, кишащая бурой и белой насекомой живностью. Я здесь, я живу! Новости об Инге Аренштейн — какая-то мелочь, ничего особенного, но я рад и такому упоминанию, потому что речь зашла о