— Не бойтесь, — говорю, — люди, не помрете, пока жив Фан Фаныч! Сейчас я вас поправлю, творцов истории!
И вспомнил я, Коля, ради шухера и обиды за ханыг, что Фан Фаныч гипнотизировал не таких гусей, как Степаныч. Рожа мне его не понравилась. Нахапал не один миллион. Но сосредоточившись, пронзил я этого кровопийцу со станции «Слободка» своим жиганским взглядом и не отпускал, пока глазки у него не помутнели, а плечи не обмякли. Вот тут и началось гулево! Степаныч лично на глазах обалделых, очухавшихся как бы в сказке ханыг начал стрелять шампанским, рубить топором на ровные половинки консервные банки, чтобы не терять времени на открыванье и, по моему же внушению, на коленях поднес каждому из ханыг по поллитровой кружке коньяку с шампанским. Затем он выдал им по отрезу на костюмы, часы, зонтики, ящик «Мишек» для детишек, встав на прилавок спел «Гимн демократической молодежи», «Судико» и разорвал все долговые расписки, Я же с мужичками, истосковавшись по нормальным людям, трекая про жисть, про внутреннее и международное положение, надрался до счастья. Напоследок внушил Степанычу, что он не должен разбавлять водой водяру, увлажнять сахар и пить из людей кровь…
И вот, Коля, я на Ярославском вокзале, без гроша в кармане, но со справкой об освобождении в «скуле». Вид у меня втнивенький, но я не смущаюсь. «А серенькие брючки, а серый кителек, а на ногах — кирзовые, а за спиною — срок…»
Стою в очереди у автомата и мурлыкаю. Пятнашку зажал в ладошке для волшебного звонка. Дамы около меня носами поводят. Кирза моя их смущает и серенькая, жалкая на плечах холстинка. Набираю номер. Не вышиб у меня его из памяти Кидалла.
— Здравствуй, — говорю, — Стальной. Все лежишь и «Мурзилку» читаешь? Ну-ка, вставай, он же подъем, и тряси загашничек. Буду через полчаса. Адью! Таксист меня везти не хочет. Сидит на крыльце и изгиляется. Что с такой вшивоты, как я, возьмешь? Я ему сквозь зубы на ухо толкую:
— Живо за руль, профурсет, и на Лубянку к третьему подъезду! Операцию, сволочь, срываешь! Сгною на самосвале!
Этот таксист, они же почти все подлые, мелкие и. трусливые твари — как танкист в люк по боевой тревоге, нырнул в кабинку, вцепился в баранку и рванул под мост, через Домниковку и Уланский на Сретенку. — Делай левый поворот на красный. Сигналь четыре длинных и не дрожи, хапуга!
Он на скорости, с визгом, перед косом у «Аннушки» свернул на Сретенку. Орудовец захлопал ушами, услышав необычные сигналы, отдал мне честь на всякий случай, и шеф чуть не воткнулся в подъезд с вывеской «Приемная КГБ». Взял я у него путевку и написал в ней, что машина использовалась с невключенным счетчиком для оперативных нужд и что водитель обязан без капризов перевозить всех: от нищего до офицера контрразведки. Усильте воспитательную работу, товарищи. Не ставьте такси над государством. Майор Пронин. Прочитал шеф надпись, рот раскрыл и так и отвалил от подъезда с открытым. А я поканал к Стальному.
Он был моим консультантом по антиквариату, Захожу в его домашний музей. Любуюсь первым делом импрессионистами, китай ской бронзой, жирондолями, секретером Робеспьера, затем переодеваюсь, и все это, заметь, Коля, без единого вопроса со стороны перебиравшего стариннейшие геммы Стального, затем беру из комода работы Дюрера пятьдесят тысяч и тогда только говорю:
— А вот ответь, Стальной, какой был стул у Людовика XVI после объявления ему смертного приговора?
Развел Стальной руками.
— Жидкий был старт, — сказал я ему, и он, как интеллигентный авантюрист, оценил мою грустную шутку, поняв к тому же, что она имеет легкое отношение и к моей, слава тебе, Господи, не королевской судьбе. Посидели мы, сварили кофе в джазвешке Тамерлана, потрекали о состоянии не которых наших дел, и уходить мне, Коля, от Стального не хотелось, очень не хотелось. Где еще так сладко и достойно посмакуешь время жизни, как не в домашнем музее, в теплой компашке с деревяшками, стекляшками, холстами, тряпками и железками, ни на секундочку не забывающими, с какой любовью их сотворили мастера и вывели в вещи и обеспечили почти счастливую бесконечную старость. Простился я со Стальным и пожелал вещам, и прекрасным, и жалким, не попадать на баррикады, а нам, людям, в костоломные переделки и душегубки.