— Дорогие товарищи и вовсе не дорогие никому из нас граждане враги народа! Вот смотрю я на Анну Иванну Ашкину в первых рядах, на председателя райисполкома и думаю, в какой еще стране кухарка может руководить государством? В Англии? Нет! Во в США? Нет! Али в Гватемале? Нет! Или взять меня. Муж мой погиб в 39-ом году на боевом посту. Нагремшись шибко, взорвался в его руках наган, которым он вывел из строя лучших наших матерых врагов народа. Похоронила я Семен Семеныча и заступила на его место. И товарищи не подъялдыкивали меня поначалу. Поддержали советами, к мушке глаз приучили. Пошло тогда у меня дело. Пошло! А что было бы тогда со мной и детишками в Америке? Было бы! Подохла бы я под статуей Свободы без работы, и никто там женщине не доверил бы не то что электрических стульев, товарищи и граждане, а и револьвера плохонького не доверил бы. Присоединяю свой голос к протесту. Мы с тобой, Никось Белоянись!! Слезла падла смрадная, слезы ее душат. «И кто же ему, родненькому, передачку принесет?» — вопит на весь митинг. Махнул Дзюба рукой Чернышевскому. Тот и взлетел, гремя кандалами, на трибуну. Горло ему сначала тоже сдавило. И повело, повело, повело. — Реакция наглеет, пора взять ее за кадык… В какой еще отдельно взятой стране мы могли бы — надзор и заключенные — стоять вот так, плечом к плечу, и голоса наши сливаются в гневном хоре: «Руки прочь от Белояниса!» В какой, скажите, стране? Мы просим послать месячный паек сахарного песка в африканские Бутырки и начать всенародный сбор средств на птюху и инструмент для побега Белояниса в Советский Союз!
Тут Дзюба громко разъяснил, что зэки не имеют права называть Белояниса и его гвоздику в петлице товарищами. Для нас, мол, он гражданин.
— Мы с тобой, гражданин Никос, ты не одинок! Мы все с тобой в твоей тюрьме! — заявил Чернышевский. — И вновь перед нами со всей беспощадностью встает вопрос: «Что делать?» Бороться! Бороться за урожай, бороться за снижение человеко-побегов из наших лагерей и соответственно за повышение человеко-побегов из застенков реакции. Бороться за единство наших рядов, бороться с крысами всех мастей и с желанием поставить себя в сторонке от исторической необходимости. Да здравствует… — тут, Коля, Дзюба дернул за цепь Чернышевского. — Да здравствует гражданин Сталин — светоч в нашей борьбе. Руки прочь от Арисменди Анджелы Белоянис! Свободу Корвалану! Смерть Солженицыну и академику-врагу Сахарову! Позор убийцам! — Ну а теперь, друзья-товарищи и граждане-враги, — говорит Дзюба, — нехай выступает перед нами самая что ни на есть реакционная шкура мракобесья, которая шеф-поваром у Максима Горького работала и в суп евоный, а также во второе и в кофе каждый день плевала. Плевала и плевала из-за угла, а, может, и еще чего в смысле мочи и кала делала, но признанья не вырвали у нее органы. Иди, Марыськин, и отвечай товарищу Белоянису. Признавайся хоть перед ним, раскалывайся в злодействе и кто вложил в твою руку бешеную слюну! Выходи, гадина, на высокую нашу трибуну! Живо, не то прикладом подгонят!
Смотрю, Коля, вышел из наших рядов чвловечишко. Первый раз я его тогда увидел, поскольку особа в высшей степени неприметная, из тех, которые стараются каждую секунду скрыться с чьихлибо глаз или же провалиться сквозь землю. Худенький человечишко, особенно какой-то жалкий, просто возненавидеть можно такого человечишку за одну только жалость, что чувствуешь к нему. И серый весь, как бушлат. Безнадега серая и на лице. Нету жизни вроде бы в человечишке, и цепи даже на нем ни разу не звякнули, пока шел и поднимался он на высокую нашу трибуну. Долго кашлял, потом отхаркивался, а Дзюба приказал не сметь с трибуны никуда плевать, ибо тут ему не уха для Горького с растегаями и на второе котлета по-киевски. Плюнул Марыськин в рукав и делает, Коля, совершенно для меня неожиданно, следующее заявление:
— Люди! Жить мне осталось недолго. Я — прекрасный, к чему уж скромничать, кулинар. Мои прадед, и дед, и отец были кулинарами. Я не служил у Горького, а работал шеф-поваром в «Иртыше», рядом с НКВД. И какому-то следователю в макароны-по флотски попал черный шнурок с неизвестного ботинка. Я был взят и сознался под пытками, у меня отбиты легкие, что плевал в блюда Максима Горького. Не пле-вал! Не плевал! Я — кулинар, люди! И я желаю звучать гордо! Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! У меня семья в Москве… жена… детишки…