— Ваши опыты, товарищи, имеют для нас огромное значение. Недалек тот час, сказал Сталин, мы вчера с ним ели шашлык, когда наша страна полетит к звездам. А лететь до ближайшей звезды, указал он, подольше, чем двадцать пять лет с поражением в правах. Нужно уже сейчас научиться изменять биологическое время организма так, как того требуют условия длительного полета. Биологическое время человеческих организмов, подчеркнул Иосиф Виссарионович, тоже относительно и целиком зависит от воли партии, от воли народа… В общем, запускайте этого мерзавца, слишком долго гулявшего по земле, куда-нибудь к чертовой матери! — велел Берия. Снова, Коля, заиграл марш «Мы покоряем пространство и время». Встаю, потягиваюсь, сладко зеваю, помочился в парашный клапан, говорю:
— Кормить, меня, псы, думаете? Или в вашем светлом будущем подыхать велено натощак?
Молчание. Все так же висят за стеклом недоступные для меня орудия самоубийства. Нары вдвинулись в стену. На ихнем месте появилось стерео-фото. Подперев скулу ладошкой, смотрит Ильич на господина фантаста Уэллса. Шнифты прищурил и говорит:
— Ох, Уэллс! Ох, Уэллс!
Вдруг часы где-то громко затикали. Так-так, тик-так. И табло загорелось у меня перед носом. Секунды на нем мелькают. 60… 59.. 40… 36… 20… 10… 3… 1… Пуск!
Слышу, Коля, отдаленный рев, держу себя в руках, хуже смерти не бывать, а одной не миновать, я уже прошел через кое-что, меня ничем не удивишь, не бэ, Фан Фаныч, все будет хэ, но все-таки слабеют мои коленки от неизвестности, что же вы еще, проститутки, придумали, до каких пор мучать меня собираетесь? Вылупляется вдруг в стене иллюминатор, вроде самолетного, смотрю в него — и уплывает, уплывает от меня Красная площадь, мавзолей становится все меньше и меньше, очень это было интересно. Вот уже вся Москва осталась под облаками, а я над ними, над ихними сугробами, над мороженым детства моего, вон круглая, щербатая желтая вафелька, и на ней буковки «Ваня». Луну я увидел, Коля, и сообразил, что вместо того, чтобы шмапьнуть, решили меня запустить для опыта к чертовой матери. Вспоминаю, имеется ли во вселенной такое созвездие и пробую просечь, что лучше: смерть или такой вот полет? Решить ничего не могу, но падаю на колени и говорю:
— Господи, не покидай! Дай мне силы быть!
До сих пор, Коля, не могу понять, что бы мы с тобой делали при Советской власти без веры в Бога? Без нее жизнь твоя и моя, несмотря на наши свободные профессии, была бы сплошным мелким и унизительным бытовым адом. В общем, лечу. Простился я с землей. Что я при этом думал и чувствовал — тема для особого разговора. Выполняю команды, которые мне дают по радио, слушаю последние известия Юрия Левитана, сошел с рельс тысячный паровоз ФЭДЭ… Слушаю музыку советских композиторов, хаваю, вернее, выдавливаю в себя разную пасту из тюбиков, живу, короче говоря, как теперь какой-нибудь Попович или Терешкова. Погружаюсь в сон, пробуждаюсь раз в сто лет по электронному календарю и тогда гляжу в иллюминатор. За ним то черным-черно, то светила виднеются, то созвездия мельтешат.
И ты, Коля, абсолютно прав. Я был сохатым и верил, что лечу в тартарары. Но я же не знал тогда, что такое — состояние невесомости! Как я мог просечь, не зная этого, лечу или не лечу? В космосе я или в лаборатории на Лубянке? Тем более за Ильичем и Уэллсом то и дело что-то грохочет, на приборах лампочки мигают, стрелки всякие бесятся и так далее. Одним словом — лечу.
Время для меня вообще перестало существовать и поэтому я, слава Богу, не думал ни о жизни, ни о смерти. Правда, мандражил я, что меня шмальнули после приговора, а этот полет — на самом деле адская жизнь. Но и то, думаю, не может же она продолжаться до бесконечности. Долина же быть в конце-то концов хоть какая-нибудь, ну хоть махонькая остановочка, на которой бедные бабки в бессмертных черных плюшевых кацавейках продают тушеную картошку с луком. Должна же она быть! Держись, Фан Фаныч!
Электронный календарь, по-моему, испортился. Очень уж много времени прошло со дня моего отлета с Земли. А на спидометре скорость 100 000 км/с. Хрен с ней, думаю. Не все ли мне теперь равно, какая скорость? Кемарю, просыпаюсь, облетаю какие-то каменные серые пространства планет, изрытые ямами, по-новой кемарю, по-новой встаю и из-за странного устройства своей души весело временами посмеиваюсь. Многое мне, Коля, в жизни ясно. Но вот просечь бы, что означает этот тихий, утробный и теплый смех в самые, казалось бы, страшные минуты бытия? Чего он есть примета? Того, что теплится в тебе Душа, не истребленная дьяволом и адским его оружием — унынием? Теплится и, значит, беззлобно посмеивается, веря в свою неистребимость, над деловою суетой сил зла? Так оно или не так? Извини, что отвлекся, но на какое-то время я впал-таки, позорник, в уныние.