Каждый раз весной - страница 9
Представляю себе, как ты это читала, только что как раз схоронив «детей», навсегда распростившись с этим множественным словом. «Детей» больше не было, теперь для тебя навсегда оставался только «ребенок»…
Он действительно умер «от головы», менингит, два дня, и как не было. «Сульфидин» — вот название этим дням, вот слово, постоянно висевшее в воздухе. Верно? Верно. Сульфидина нигде не достали или достали, но слишком поздно. И дальше — грузовик с открытой кабиной, правильно? Я не мог бы такое придумать. Грузовик с открытой кабиной и красным кузовом: и безумный, безудержный, невозможный плач десятков взрослых людей. И тебя в тот день я отдельно не помню, а Риту — помню. Не ее, впрочем, а свое удивление: какая старая блеклая тетка. Ты скажешь, не мог я тогда так думать, такими прямо словами — «блеклая». Но ведь дело же не в словах, в ощущениях. Именно — блеклая, никакой былой пестроты, яркости, яркокрасности — серая, старая. Сколько ей было тогда, двадцать пять, тридцать?..
Нет, я не забыл про Соню, мне просто не хочется. Знаешь, я ведь не очень большой любитель описывать всякие такие истории. И не то чтобы мне это было трудно технически, но каждый раз, когда пишешь об э т о м, возникает какая-то нечистота ситуации. И не в смысле там нравственности или морали, а в смысле намерений и мотивов. Начинаешь с ходу подозревать и себя, и читателя в недостойной простоте, в унизительной примитивности целей. Будто в разгар серьезного взрослого разговора вдруг вытаскиваешь из потайного ящика, как покойный мой брат, те соблазнительные картинки, надерганные из военных журналов. И сразу вся сложность существования как бы сводится к чистой физиологии, к уровню безусловных рефлексов. Я ведь и брата, и странность недетских его интересов вспомнил исключительно потому, что он для меня со смертью не кончился, а застрял навсегда в моем подсознании и, как выяснилось, мучает меня по сей день. И не столько как экспонат и объект удивления, сколько как стартовый раздражитель… дурацкое слово, но, скажем так… то и дело запускающий всю эту тему, так и оставшуюся для меня и странной, и страшной.
Простота, чистая физиология, нулевой уровень… Это ведь только так, для полемики. Дневные обозначения, а на самом деле — глубина бесконечная, черная, бездонная глубина. И чем дольше живешь, чем больше об этом думаешь, тем меньше понимаешь и тем чернее, тем страшнее становится. Те исследователи, что занимаются этой темой всерьез, должны, я уверен, обладать особым душевным здоровьем, чтобы каждый раз, погружаясь в бездну, выныривать из нее на поверхность и жить дальше, как ни в чем не бывало. Зигмунд Фрейд, всю свою долгую жизнь распутывавший этот безумный клубок, терпеливо, искусно, изобретательно сводивший вязкую бесконечность к конечной, простой и ясной конструкции, был, я думаю, все-таки толстокож, защищен каким-то природным бронежилетом. А иначе — как бы он мог выжить, сохранить до конца трезвость ума, сохранить до девятого десятка — инстинкт самосохранения. На восемьдесят третьем году — за выкуп из лагеря… А сестры остались для газовых камер. Большой человек! Бог ему судья, он мне непонятен. А вот Отто Вейнингер мне понятен, он, в молодости погрузившись в бездну, так и не вынырнул; в этом чудовищном мире, содержащем т а к о е, жить ему оказалось никак невозможно.
Вот и наш Зима… Ты будешь смеяться. Но знаешь, мне кажется, и он тоже — не вынырнул…
Соня… Тогда-то ведь все и случилось. Ей-то было как раз уже лет тринадцать, она-то уж, выходит, Лолита один к одному, только как бы в следующей инкарнации, перенявшая эстафету у Гумберта Гумберта, поменявшаяся, что ли, с ним ролями… В следующей или, наоборот, в предыдущей, «Лолита» ведь еще не была написана, ни даже задумана.