— Я вас не боюсь! — пожилой еврей высунулся из своего ларька.
— Я еще до тебя доберусь, — пригрозил один из хулиганов.
— Смерть мне больше не страшна!
— Поглядим.
— Я иду навстречу смерти с открытыми глазами, — еврей вылез из своего закутка и стал прямо в проходе.
— Что же ты дрожишь?
— Я не дрожу, можешь подойти и убедиться.
— Ме, на тебя глядя, рвать хочется.
— Ты — не человек, ты — дикое животное, — сказал еврей, не торопясь исчезнуть в своем закутке.
У меня не было здесь ни одного знакомого, ни одного родственника. Деньги, завязанные в платочке, таяли. Я стояла посреди вокзала, оглушенная, как и в первый день моего появления тут. Родная речь пробудила во мне заветное и тайное видение — похороны матери. Много раз я давала себе слово вернуться в родную деревню и поклониться родительским могилам, но зароков своих не исполнила. Родная деревня всегда наводила на меня страх, а теперь — и подавно. Я свернулась калачиком в углу и уснула. Во сне я видела Розу, сидящую на кухне со стаканом чая в руке. Холодный свет заливал ее лоб, выдающиеся скулы, седые волосы, не покрытые платком. В лице ее не было красоты, лишь какой-то странный покой.
На следующее утро, когда я в полной растерянности стояла посреди людского потока, подошла ко мне женщина и сказала:
— Может, согласишься работать у меня?
После нескольких дней скитаний, холода и отчаяния вновь явился мне ангел с небес. Боже всемогущий, только чудеса происходят со мной! Каждый день свершаются чудеса, а я в суетности своей говорю, что вокруг лишь мерзость и тьма беспросветная.
Женщина была стройной, сдержанной в движениях, очень привлекательной, похожей на польских аристократок. На секунду я ощутила радость, что счастье мне улыбнулось, явив на сей раз иное свое лицо. Еврейский дом — тихий дом, однако давит он и гнетет неимоверно.
— А где ты работала до сих пор? Я ей рассказала.
— Я тоже еврейка, если для тебя это имеет значение. Я была поражена и в полной растерянности объявила:
— Я знаю правила кошерности.
— Мы, разумеется, евреи, однако не исполняем религиозных предписаний.
— Не зная, что ответить, я сказала:
— Как пожелаете.
Это был огромный дом, отличающийся от домов знакомых мне евреев. В гостиной стоял рояль, а в каждой комнате — книжный шкаф. Тут не молились, не произносили благословений, а на кухне молочное не отделялось от мясного. Здесь была обязательной лишь одна вещь — тишина. «Есть и другие евреи, — открыла мне некогда мать моей Марии, — евреи, которые забыли свою веру, и я таких не люблю. Верующие евреи хоть и неотесаны, но зато от них знаешь чего ожидать». Тогда я не понимала, о чем она говорит.
— Меня зовут Генни, я — пианистка, — представилась хозяйка. — Не называй меня «госпожа» или «госпожа Трауэр» и не обращайся ко мне в третьем лице. Называй меня «Генни», и я буду тебе весьма благодарна.
— Как пожелаете.
— Мы едим мало мяса, но много овощей и фруктов. Базар совсем недалеко. Вот — кладовка, здесь — вся посуда. У меня совершенно нет времени. Я работаю, как каторжная, ты сама увидишь. Что еще? Мне кажется, что это, пожалуй, все.
Генни часами играла на рояле, а по ночам она закрывалась в своей комнате и не выходила оттуда до самого утра. С Розой я привыкла разговаривать, мы обычно обсуждали все на свете, даже самые потаенные наши чувства. Бывали дни, когда я забывала, что родители мои — христиане, я — крещеная, хожу в церковь. Я настолько погрузилась в еврейский образ жизни, в еврейские праздники, словно иного мира и не существовало. А здесь — ни субботы, ни праздника. Поначалу эта жизнь показалась мне сплошным удовольствием, но очень быстро я убедилась, что жизнь Генни вовсе не легка. Один раз в месяц она ездит в Черновцы, там она выступает в Народном доме, а когда возвращается, лицо у нее опавшее, настроение мрачное, несколько дней сидит она взаперти в своей комнате. Ее муж, Изьо, человек мягкий, с приятными манерами, пытается как-то утешить ее, однако все слова беспомощны. Она сердится на саму себя.
— Генни, почему вы на себя сердитесь? — осмелившись, спросила я.
— Я играла плохо, ниже всякой критики.