Лев Николаевич ещё в бытность свою офицером в отличие от большинства воспринимал страх как некое чужеродное в себе тело. То что это так, а не наоборот, можно судить по тем преобразованиям души — и только по ним, — которые со Львом Николаевичем со временем произошли.
Пьер (мечта Толстого о самом себе; работа с собой «в пейзаже») тоже боялся — и Лев Николаевич не скрывает этого его свойства; как следствие, Пьером манипулирует и подонок Анатоль, и будущий национальный герой и не меньший, а похоже, даже больший нравственный урод Долохов (одним из его удовольствий было пристрелить из пистолета лошадь ямщика).
Лев Николаевич ещё не стал автором статей о непротивлении злу насилием (во всяком случае, не сформулировал своё мироощущение на понятийном уровне), но уже за пятнадцать лет до начала религиозных исканий на его ассоциативно-образном уровне мышления Пьер, телесно присутствуя на генеральном сражении с французами, в смертоубийстве не участвовал.
А почему вообще Пьер оказался на Бородинском поле? Как образованный и начитанный человек он не мог не понимать, что бой не развлечение, он понимал, что будет только мешать и отвлекать, но, тем не менее, на поле боя оказался и для оправдания своего там присутствия прикидывался разве что не дурачком. Поклоняющиеся Софье Андреевне толстоведы говорят, что Пьер оказался у Бородина потому, что Толстому, якобы, понадобилось именно глазами Пьера показать народные массы, которые в едином порыве… в противостоянии чужеземному захватчику... — и т. д. и т. п. Но Толстой, к счастью, не толстовед, не литературовед и не структуралист. Он — гениальный писатель, ищущий разрешения основных жизненных вопросов! И на Бородине понадобилось быть Пьеру!
Зачем? Видимо, ему д`олжно было там быть, чтобы приобрести тот опыт, который нигде в ином месте приобретён быть не мог — ни в беседах с Каратаевым, ни во французском плену, ни во время расстрела русских пленных французскими гренадерами.
При расстреле всё было понятно и зримо: противостоящие стороны были врагами, чужими, одеты по-разному и даже говорили на непонятных друг для друга языках. А вот на Бородинском поле врагов не было! То есть, они были, всё те же французы, но для артиллеристов, на чьей батарее находился Пьер, врагов как бы не было, потому что видел их только руководивший стрельбой офицер, да и то через подзорную трубку. Эдаких маленьких человечков, сливающихся в сплошную безликую массу.
Что же тогда мог видеть Пьер, который сидел, да ещё позади артиллерийских позиций, подальше, чтобы не мешать и не оглохнуть от орудийных залпов? Дёргающихся по непонятному для него закону одинаково одетых людей, повторяющих свои движения вновь и вновь: накатить орудие, выстрел, накатить… выстрел.. и опять накатить… И всё разнообразие такой жизни заключалось только в том, что время от времени кто-то из солдат падал замертво и не двигался, или ещё сколько-то полз, пытаясь запихнуть обратно в себя вываливающиеся кишки. Врага не было, а было только подчинённое непонятно чьей воле слаженное движение людей у орудий, однообразное до тех пор, пока они не затихали в побуревшей от крови пыли. И не случайно время для Пьера остановилось: происходящее приобрело значимость символа: в служении смерти нет жизни! Смерть оказалась такой же бессмыслицей, как и суета этих согнанных в военную толпу людей. То, что бессмысленно, то не существует. Нету смерти, нету её! Не-ту!..
А раз её нет, то остаётся одна только вечная жизнь!!
Вернувшись после сражения в Москву, Пьер, как это обычно бывает после больших открытий, ещё некоторое время воспалённо метался во власти старых принципов: с пистолетом, не замечая даже, что Наташа зовёт его из окна кареты. Эти метания — психологическая деталь весьма достоверная: ни одно переосмысление жизни не приводит к немедленному изменению вещественных форм жизни. Но уже в плену Пьер перестал замечать телесную смерть окружавших его людей — а что страшного в изменении состояния тела? — и вот мы уже видим Пьера, на которого удивлённо смотрят и пленные, и французские часовые, а Пьер хохочет и не может остановиться, но только спрашивает: «Кто, кто может запереть мою бессмертную душу?!!..» Для него уже не существует французских часовых, которые по своей прихоти могут наставить ружьё на незнакомого и не сделавшего им ничего дурного человека и выстрелить. Нет их!! Потому что нет страха!