Подхожу к своему дому. Через невысокую калитку из гнутых стальных прутьев, образующих хорошо знакомый мне узор из пузатых диковинных рыб, наподобие морского черта, и из сросшихся с рыбами цветущих лотосов, вхожу в палисадник с ухоженными деревьями, кустарником и аллеями, прохожу метров двадцать по одной из аллей, поднимаюсь несколько ступеней по расходящейся дугообразной лестнице - над входной дверью на длинной ажурной консоли подвешен тяжелый восьмигранный фонарь с немеркнущим, однообразным светом желтой и вечной луны - и открываю дверь ключом, который до того долго держал зажатым в кулаке, так что порядочно успел нагреть его теплом ладони. Я занимаю в доме весь второй этаж; семья, живущая на первом, мне, разумеется, хорошо известна, прежде мы нередко обменивались приглашениями - я и они - и иногда выезжали на совместные загородные прогулки, и Нелли тогда бывала со мной, вспоминаю я. Свет у них еще горит, но, вероятно, там уже готовятся к ночи.
Поднимаюсь к себе и, когда вставляю ключ в замочную скважину, слышу, что у меня в комнате звонит-заливается телефон. Задерживаюсь на мгновение, раздумываю, хочу ли я сейчас говорить с кем-нибудь, чувствую, что не хочу, совершенно никакого желания, и потребность... Но тут же распахиваю дверь и бегу в комнату к тому месту, где стоит телефонный аппарат, стараясь только не наткнуться в темноте на попадающуюся мне по дороге мебель. Когда хватаю трубку, звонок еще продолжается, но подношу ее к уху и слышу только длинный, безжизненный, непрерывный гудок. Слава Богу. Или - черт побери. Стоило же так спешить. С чувствами одновременно разочарования и облегчения кладу трубку на рычажки, возвращаюсь обратно в прихожую, зажигая везде свет, запираю дверь. Стаскиваю с себя плащ, бросаю его где-то и снова иду в комнату. Гаснет. Отблески оливковых озарений. На виду.
Я уж здесь лет шесть, наверное, по своему произволу и независимости обживаю и обустраиваю этот свой уголок, это логовишко. Это даже и не комната скорее, но гостиная, холл, студия, в углу небольшое полукруглое возвышение, которое, по-видимому, когда-то служило эстрадой, два выходящих в сад окна в потаенной и темной глубине сводчатых ниш, поблизости шведская стенка и иные гимнастические снаряды, напротив - у противоположной стены - пианино и рядом секретер с ворохами рукописей, книг, журналов, которые теперь более всего внедряются в разноголосицу моего увлекающегося сознания, множество фотографий на стенах, гравюрки и литографии работ Кокошки и иных моих любимых австрийцев, дутые кресла, в которых утопаешь с головой, будто в морской волне, - все создает привычный и сладостный беспорядок моего ожесточенно-сознательного, неугомонного, строго размеренного существования.
Мне снова спокойнее, словно только что пробудившемуся после страшного сна, когда свежие утренние впечатления вытесняют собой и заслоняют все тревоги смутного и настораживающего, полузабытого уже сновидения. Но я и разбит, обессилен; бессилие теперь - стоимость спокойствия, или, разумеется, того заменителя его, который я ощущаю в виде пустоты, отсутствия мысли, вымученности и бесцветности ума. Бросаюсь в кресло и минут двадцать сижу без движения и без мысли, ощущая только ритмичное биение одной беззащитной, неутомимой жилки под кожею на боку в том месте, где по случайности лежит моя ладонь. Рассматриваю расставленные на книжных стеллажах небольшие гипсовые головки, деревянные маски и мраморных ангелов, служивших мне когда-то в юности моделями для рисования. У меня до сих пор сохранилось несколько сотен рисунков из того полузабытого времени. Телефонный аппарат уже совершенно забыт, хотя он и существует. Я не смотрю в его сторону. Всякое слово умерло во мне, остановилось. Господи, какая длинная жизнь! Такая длинная, что не успеваешь ее толком и разглядеть. Грохот отрешенности.
Постепенно пустота моего самоощущения заполняется мыслями и красками, будто омертвевшая плоть наполняется жизнью. Словно изображение проступающее на фотобумаге. Отчего я не могу просто читать газету, чтобы с носом оставить свою усталость?! Медленно шевелюсь в кресле. Мир есть монолог. Словно пробую себя в движении. Так безногий калека учится ходить на протезах, слепой после операции учится видеть, парализованный учится двигать руками и ногами. Для меня не странен Бог, но странны избравшие заурядным поприщем служение Ему. Что пришло - то и подошло. Бог - подставное лицо нашего бесконечного презрения или благочестия. Вспоминаю того журналиста Юлиуса, встреченного мной на вечеринке. Он мне показался не слишком симпатичным тогда, я не отступаюсь от своих впечатлений, но и былое пренебрежение, вспоминаемое, воскресшее теперь, пускай бы трижды обоснованное, нисколько не возвышает меня в моих глазах, не чувствую того, чтобы возвышало. Один из племени погонщиков ящериц кривотолков. И усмешка - псалом маловера - украшение губ. Надолго.