– Жи-во-о-ой! – заорал я что было сил.
– Что горланишь? Марш в избу! – сердито приказал отец, и меня как ветром сдунуло.
Команда была в общем-то излишней. Мне и без того не терпелось побежать домой и первым принести радостную весть.
– Карюха ожеребилась! Жеребенок живой! – закричал я еще в сенях, ибо не смог уже удерживать далее в себе этот клич.
Санька, Ленька и мать собрались было выбежать во двор, но я остановил их: отец не велел пока появляться во дворе никому.
Вышли лишь тогда, когда из-за Чаадаевской горы вывалился огромный пламенно-красный диск солнца. За плетнем – в огороде, должно быть, – в кустах крыжовника или смородины заливался соловей; взлетевший на крышу конюшни большой и красный, как солнце, петух громогласно возвещал миру о чрезвычайном событии, случившемся на нашем дворе ранним этим утром. Единственное окно, выходящее у нашей избы во двор, встретившись с первым добравшимся до него солнечным лучом, заулыбалось в ответ, засмеялось, замерцало покатившимися по нему прозрачными капельками росы.
Неведомо, непостижимо как, но весть о происшедшем в одну минуту обежала все село, и скоро к нашему дому потянулись люди. Опять пришли дед, дядя Пашка, даже тетка Феня, его жена; дяди Петрухина семья пришла со своего хутора в полном составе – те, которым полагалось бы ползать под столом или качаться в зыбке, были принесены на руках. Припожаловал и благодетель, на этот раз опять со Спирькой. Приковылял на хромой ноге и волчатник Сергей Звонарев, чуть опосля и дядя Максим с теткой Ориной. Отец был рад гостям, мать же сердито поджимала губы, опасалась дурного глаза, который мог оказаться у кого-либо из прибывших.
Карюху вывели на самое светлое, солнечное место двора. Рядом с нею, плотно прижимаясь к материнскому брюху, был жеребенок. Вздох невольного восхищения вырвался у людей. Все подивились прежде всего тому, что спина новорожденного была почти вровень со спиною его матери – так высок он был. Тело, однако, короткое, и вообще был он в общем-то неуклюж, некрасив, как гадкий утенок. Знатоки же видели в этой неуклюжести несомненные признаки высокой породы. Отца немного пугало то, что жеребенок был черен, как грач, в то время как его родитель был серым, в крупное с голубым отливом яблоко.
– Отчего бы это? – спросил он Михайлу.
Тот посмеялся над папанькой, как смеются над глупым ребенком.
– Ничегошеньки ты, кум, не смыслишь в лошадином деле, – снисходительно начал он. – Погляди, какой масти жеребенок станет через три-четыре месяца. Ну, что я тебе говорил? Матку ведь уродила твоя Карюха от моего Огонька! Что? А? – Михайло ликовал, отец смеялся, донельзя счастливый и гордый.
Гордой и счастливой была и Карюха. Она знала, какое великое дело сделала, и теперь стояла посреди двора в потоке солнечного света, давала людям налюбоваться и собою и особенно, конечно, своей дочерью, несомненною красавицей. Шелковистая, бархатно-мягкая и нежная гривка жеребенка стремительно стекала по крутой длинной шее прямо на широкую спинку, взбегающую на такую же крутую, раздвоенную часть трепетного, как бы все время переливающегося тела. Пушистый, как у зверька, хвост был пока что куцеват, но уже по-лошадиному мотался туда-сюда, как маятник. Брюшко поджарое и кучерявилось еще не совсем просохшей и темной шерсткой. Продолговатые ноздри пульсировали, мигая красными точками, из них разымчиво выпархивал парок. Карюха осторожно, но настойчиво подталкивала жеребенка к своим соскам, тот неумело тыкался под брюхо, но длинная мордочка просовывалась мимо. Кажется, с десятого уж раза все получилось, как надо. Ухвативши губами набрякший молозивом сосок, высунув кончик красного языка, жеребенок засопел, захлебнулся, оторвался на миг, а затем торопливо ухватился вновь и, наслаждаясь, часто-часто завилял коротким хвостом.
– Так, так ее! – с радостным придыханием причитал отец. Все остальные умиленно смеялись, забыв в счастливую эту минуту про все свои житейские заботы и тревоги.
– Как же назовете свою красавицу? – спросил Михайла.
– В самом деле, как? – в свою очередь, спросил отец. – Ну, кто придумает лучшее имя?