В передней части комнаты, ближе к улице, стояла стереосистема. Не домашний хай-фай, а громадная дискотечная консоль со спаренной вертушкой, микшерским пультом и 200-ваттными колонками. Шум этой маниакальной, вулканической музыки оглушал. Я заткнул пальцами уши, и Честер, заметив это, учтиво убавил громкость, слегка, после чего объявил всей комнате:
– Ладно, публика, это Уильям. Уильям будет вашим новым клавишником, вот. Уильям, знакомься – «Бедолаги».
От одного-двух едоков послышался приглушенный хрюк. Женщина глянула в мою сторону. На этом – всё.
– Привет, – нервно произнес я. – Милое у вас тут местечко.
Это вызвало краткий выплеск безрадостного смеха.
– Ага, в нем личность чувствуется, нет? – сказал кто-то.
– Иногда личность эту можно унюхать еще с улицы.
Я попробовал другую тему.
– Это ваша пленка играет? – спросил я.
– Что, вот это музло? Не. Для нас слишком мелодично, вот этот вот. Так мы раньше звучали, когда пытались играть коммерческую попсу.
Честер выключил.
– Вот я сейчас их пленочку поставлю, – сказал он.
То, что я услышал, обескураживало, но, если прислушаться, там имелся некий смысл. Ритм-секция была громкой, быстрой и минимальной, а два гитариста – один пользовался каким-то фуззом, другой плел странные фанковые узоры повыше на грифе, – казалось, играли свои совершенно отдельные песни. Голос же Пейсли меж тем вспарывал все вокруг, летая от верха регистра до низа:
Смерть – это жизнь
Смерть – это жизнь
И цвет человечьего сердца черен
Смерть – это жизнь
Смерть – это жизнь
И надо умереть, чтоб жить
И надо убить, чтоб любить
– Хороший текст, – сказал я Пейсли, когда песня закончилась. – Сам сочинил?
– Ну. Думаешь, хороший? Мне не нравится. Слишком слюняво.
– Ага, надо бы… потемнить их чутка, – сказал из-за стола кто-то. – Не надо, чтоб у нас оно звучало чересчур дружелюбно.
– Мы ведь не чересчур дружелюбно звучим, правда? – спросил у меня Пейсли.
– У вас не в этом проблема.
– Так ты сможешь с этим что-нибудь сделать? – спросил Честер. – Клавиш добавить, в смысле?
– Да, конечно.
– Чтоб кусалось, я имею в виду. Не струнных, не такого вот. Нам не надо, чтоб оно звучало, как Мантовани[5], ты ж меня понимаешь?
– Думаю, да. Слушай, Честер. – Я пошарил в кармане, и пальцы мои зацепились за кассету. – Я тут своего кой-чего принес: ту пленку, что мы сделали на прошлой неделе. Я знаю, ты ее пока не слышал, но… в общем, мне кажется, очень хорошо получилось. Можно поставить? Чтобы все поняли, что я делаю.
Честер покачал головой:
– Давай не сейчас, а? А то подумают, что ты навязываешься. Может, поставишь, когда в студию приедем. – Он взглянул на часы: – А нам уже лучше выдвигаться. Ладно, народ! Уберите тут все это говно и тащите аппарат вниз. Для разнообразия начнем вовремя.
К моему удивлению, откликнулись на это медленно, но положительно. Все поднялись (оставив объедки трапезы как были) и принялись натягивать куртки и разбирать чехлы с инструментами. Мне никогда не удавалось понять, что такое авторитет. У некоторых (вроде Честера) он есть, а у других (вроде меня) нет. Не то чтоб Честер как-то особо давил ростом. Пока все собирались, он стоял и пересчитывал головы, что-то вычисляя в уме.
– Дженис, ты сегодня с нами?
– Я думала, да.
– Две машины понадобится. Пейсли, твоя на ходу внизу?
– Угу.
– Подвезешь Уильяма?
– Конечно.
Вскоре уже все направились вниз, остались только мы с Пейсли.
– Ты чего ждешь? – спросил у него Честер.
– Косяк добью.
– Господи боже, Пейсли. Мне это место пять дубов в час стоит. И каждый раз мы теряем по часу-то одно, то другое. Обычно – из-за тебя. – Он повернулся ко мне: – Не давай ему опаздывать, Билл. Скоро увидимся.
Шаги его отдались на лестнице. С улицы донесся стук автомобильных дверец. Потом машина уехала.
Пейсли медленно встал, нагнулся к стенной розетке и выключил свет. Все конфорки у плитки тоже погасил, затем сел опять.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Было совершенно темно. Только видно, как желтовато поблескивают его глазные яблоки, отсвечивают иссиня-черные сальные волосы да кончик его штакетины вспыхивает, когда он затягивается.
– Хочешь дернуть? – спросил он, подавшись вперед.