А Илья Петрович долго не мог успокоиться. Он и прежде выслушивал подобные песни в страшной досаде, эта же «песня песней» как-то особенно взволновала его. «Ведь переняли же эдакую гадость, — восклицал он, — а старые песни не перенимают… Так и вымирают старые песни, и глохнут бесследно…» И он погрузился в прискорбные размышления.
Мокей тоже думал, но о чем, неизвестно, и только после долгого перерыва он мотнул головою и опять обратился к Илье Петровичу.
— А что, Петрович, барышня эта, покойница… как ты полагаешь? — он вопросительно посмотрел на Тутолмина.
— Что полагать-то? — с неохотой ответил тот.
— Помнишь, ты приходил-то с ней.
— Ну?
Мокей решительно тряхнул волосами.
— Я так полагаю — она из блаженных, — произнес он и ловко стегнул коренника под седелку.
— Как это из блаженных? — угрюмо осведомился Илья Петрович.
— А из блаженных. Вот блаженные бывают, которые…
Тутолмин хотел было что-то ответить, но посмотрел вдаль и вскрикнул в тревоге. Кудрявая полоска сизого дыма тянулась по горизонту, быстро приближаясь к далекому вокзалу. И до того ужасным показалось Тутолмину опоздать на этот поезд и снова возвратиться в Волхонку, что он даже в лице изменился. «Гони, Мокей!» — закричал он. Мокей поплевал на руки, поправил картуз и вдруг возопил благим матом. Лошаденки рванулись в испуге, колеса неистово загремели, седая пыль заклубилась и затолкалась мутным столбом… «Гони!» — кричал Илья Петрович, не отрывая глаз от поезда, победоносно подходившего к вокзалу. Тележка подпрыгивала, пыль летела ему в лицо и в рот, Мокеев кнут жгучей полоской проскользнул по его носу, а он ничего не примечал и, крепко ухватившись за края тележки, взывал отчаянным голосом: — Гони, гони, Мокей!..