— Это реприманд нумер первый.
Затем в его живом и резком изложении опять потянулись однообразные факты. Систематическое расширение крепостного права. Редкие вздрагивания крестьянского горба, изнывавшего под тяжестью государственных забав. Английский пластырь на зияющих язвах. Наивное свирепство поместного дворянства и плотоядной бюрократии. Наконец, целая сеть кровавых расправ, с особенной настойчивостью расползавшаяся по тихим захолустьям и идиллическим дворянским гнездам, — все это вырастало и тянулось пред Варей стройной и сокрушающей вереницей и неотступно заполняло ее воображение.
— Там повар, как куренка, резал свою барыню; там сенная девка подсыпала барину зелья в питье; там мужики дубьем расправлялись со своим мучителем; там просто-напросто «властей не признавали» и объявляли заведомую войну изъедавшему их режиму; так назревал и насыщал атмосферу тяжким предвестием грозы крестьянский протест, — говорил Тутолмин, и на этом прервал свою речь насмешливым примечанием: — Это был второй реприманд.
На освобождении крестьян он покончил с их историей.
— Теперь у нас иная песня потянется, — сказал он, — теперь мы доберемся до «народного вопроса», милая барышня… — И прямо указал на Радищева. — Это первый печальник народный, — вымолвил он, — первый, если можно так выразиться, принципиальный печальник, то есть сознательный, идейный… — Затем с иронией упомянул о «Бедной Лизе» Карамзина, о чувствительных европейских влияниях во вкусе изысканных пасторалей Ватто, о «романтическом» народолюбии декабристов, о «народности», возвещанной правительством Николая… Когда же дошел до сороковых годов и коснулся литературного направления, вырастившего «Записки охотника» и «Антона Горемыку», ирония его пропала и заменилась несколько пренебрежительной снисходительностью. Он признавал за направлением воспитывающее значение и в этом смысле — известную заслугу, но немного давал ему цены как серьезному выражению крестьянских нужд и крестьянских стремлений. Впрочем, упомянул он об этом вскользь, и Варя больше по тону его догадалась, что он не большой поклонник «художников» сороковых годов.
Но зато в его голосе явно зазвучали теплые нотки, когда он заговорил о немце Гакстгаузене, о трудах Беляева, о первых исследователях народного быта, народной поэзии, народных понятий о праве и религии. И тут, как бы мимоходом, посвятив Варю в течение западноевропейских социалистических идей — течение, захватившее своими волнами прогрессистов шестидесятых и семидесятых годов, он в широких и ясных чертах представил ей идеальный путь народного развития. «Община — в экономической жизни, песня и сказка — в бытовой, обычай — в юридической, — вот вехи, по которым долженствовало направиться этому развитию», — говорил он. И тут же пояснил, что и то, а другое, и третье он понимает в смысле принципа, в смысле типа, а отнюдь не в смысле формы, ныне застывшей на известной зарубке. (Варя совершенно ничего не поняла из этой тирады, но переспросить не осмелилась.)
Покончив с идеалами, Тутолмин воскликнул:
— Но тут-то и начинается вопрос! — и с напускной шутливостью, плохо скрывавшей его волнение, обратился к Варе — Вы, конечно, не понимаете, что такое «вопрос»? Вот что, милая барышня: ежели вам захочется сторублевое платье купить, а папашенька сие воспрещает, — это и будет обозначать «вопрос». В данном случае «вопрос сторублевого платья».
Варя даже не усмехнулась. Она только слушала да вникала неотступно, да смертельно боялась проронить хотя одно слово.
Илья же Петрович перешел к «вопросу». Прежде всего он указал ей на страшное несоответствие действительности с идеальными построениями. Неудержимо увлекаемый предметом речи, глубоко взволнованный рядом воспоминаний, мучительных и мрачных, он в каком-то тоскливом пафосе раскрывал перед Варей бесконечные перспективы народных скорбей. И народ вставал перед нею наподобие Прометея, прикованного к скале… Всеобщее разорение; бесшабашная оргия кулаков, заполонивших деревни, и свирепство патентованных пиявок; тлетворное дуновение себялюбивых начал, входящих в села под флагом римского права; тяжкое изнеможение общины под напором неумолимых государственных воздействий; соблазны фабричного быта, разъедающие основы деревенского мировоззрения; голод, болезни, нищета; нивы, истощенные хлебом, пожранным Европой; розги становых и плети урядников наряду с ужасным молотком судебного пристава, — в таком выражении предстали пред девушкой невзгоды, терзающие Прометея. А Тутолмин, когда перечислил всю эту благодать, когда растревожил свои нервы до мучительной и ноющей боли какой-то, — остановился и сказал с деланной насмешливостью: