В результате этой беседы Руска стал одним из деятельных участников 18-го брюмера. Если бы ему приказали, он перестрелял бы, как куропаток, народных представителей, разбегавшихся в своих туфлях с пряжками по мокрым аллеям Сен-Клу! Такое крайнее его усердие не понадобилось, но оно было оценено, и он был представлен Первому Консулу[10]. В кампанию 1800 года он вступил полковником в штабе резервной армии.
Сколько других кампаний совершил Руска в своей гладкой отныне, блестящей и героической карьере! Итальянские «кастелли», немецкие городки, тирольские деревушки с красными крышами сменялись перед ним бесконечной чередой. Возникали поля битв, прорезанные реками, названия которых исчезали из памяти на следующий же день. Мелькали одинаково неподвижные лица баварских, ломбардских, голландских и богемских крестьян, одинаково испуганные лица светловолосых или черноволосых женщин. На ночлегах пенилось пиво или краснело вино в походных стаканах, трещали на вертеле традиционные гуси, возбуждая волчий аппетит, и беседы, бесконечные толки о наградах, о повышениях, о капризах Наполеона и бездарности его маршалов, о незаслуженных удачах и вечных несправедливостях.
Произведенный после Аустерлица[11] в бригадные генералы, Руска прославился своим искусством и неумолимостью в деле взимания контрибуций. Он наказал плетьми двух лукавых швабских бургомистров и едва не повесил на дереве какого-то слишком неуступчивого финансового советника в Штирии. Зато, будучи губернатором в Спалато, он оказался щедр и великодушен. Он устроил великолепное празднество в классическом роде на развалинах дворца Диоклетиана, причем сам исполнял роль юного, но преисполненного мудрости Нумы Помпилия, тогда как прекрасная графиня Нани, жена бывшего венецианского провведитора, была Реей Сильвией.
После Ваграма он был произведен в дивизионные генералы и женился на Марте д'Эгиер, которая принесла ему в приданое поместье того же имени в Провансе, близ Авиньона. Пожалованный в бароны Империи, он принял титул барона д'Эгиер. Он не был участником похода в Россию, оставаясь с Мармоном[12] в Испании. Но он проделал всю несчастную кампанию 1813 года, и при Лейпциге был ранен, а его дивизия была изрублена вюртембергцами и расстреляна саксонцами, внезапно передавшимися на сторону врага. С подлинным восторгом приветствовал он императора в последний день его европейской славы, при Ганау, но ужасный поход 1814 года истребил в нем все источники энтузиазма. Больной, измученный, павший духом, генерал без солдат, он машинально следовал за штабом Наполеона, снова, как во времена своей юности, боясь только отбиться, чтобы не умереть от лишений. Весть об отречении императора он встретил с полнейшим равнодушием и весть о мире — с радостным облегчением. Удивило его лишь известие о возвращении божией милостью короля Людовика XVIII[13]. По его глубокому убеждению, все короли и все Людовики были давно казнены во Франции. Искреннее удивление барона д'Эгиера доставило несколько веселых минут печальной главной квартире.
Он признал, однако, подлинное существование Людовика, когда получил вместе с отставкой предписание отправиться в свое поместье Эгиер и жить там безвыездно. С чувством выздоравливающего от какой-то странной и долгой болезни смотрел он на низкие поля и оливковые рощи Прованса. Всё было здесь до такой степени чужим для него и неизвестно откуда явившимся, что ему казалось целые дни, будто он спит, не просыпаясь. Чужими и также слышащимися только во сне казались ему голоса детей и плач жены, тоскующей о Париже. Осенью он стал много ездить верхом, охотиться, проводя долгие вечера у камина в полном бездействии и неподвижности, вызывая этим у Марты Д'Эгиер досаду и презрение. В то же время он сильно привязался к местному кюре Ансельми, человеку бесхитростному и деревенскому. Этот кюре напоминал ему лицом до крайности дона Феличе его детских дней, хотя не был нисколько похож на него нравом.
Сидя у камина или проезжая верхом среди оливковых рощ, Франческо Руска был так погружен в свои бесконечные воспоминания, и эти воспоминания были так ярки и неотвязны, что настоящее казалось ему лишь бледной минутой его жизненного века. В самый тихий вечер ему слышались отдаленные пушечные выстрелы, и ночью ему не давал заснуть воображаемый скрип и грохот движущихся одна за другой по шоссе военных повозок. Это прошлое, о котором он теперь так много думал, казалось ему уже не тем, каким оно было когда-то. Не те были битвы, не те были лица товарищей, не те чувства. Он сам, столько раз видевший подлинную войну, стал видеть ее теперь так, как видели ее люди, знавшие ее лишь по картинам художников. Ему рисовались красивые, правильные клубы дыма, развевающиеся знамена, героические жесты. Возвращаясь однажды на закате солнца домой, он остановился и долго глядел на груды облаков, скопившиеся на западе, пронизанные солнечными лучами и окаймленные золотой полоской. Ему чудились там дымы битв, тени героев, лучи и золото славы. Казалось, он понял теперь только впервые, что такое та слава, о которой столько раз когда-то читал, зевая, в приказах Наполеона.