— Ну, и как же он умыл? — нетерпеливо спросил Тишенинов.
Кудрин помолчал и достал папиросу.
— Вы меня, Егор Саныч, извините, — смущенно сказал он, — но я душой покривил: конечно, мол, помню, в самый раз к Тишенинову это подходит… Я ведь что думал: коли петербургский комитет вас во флотские офицеры определил и даже Ленин что-то об этом писал — чего же мне спорить? Да я и без Ленина понимаю — послать вас на флоты надо, вы, как человек образованный, сами разберетесь, что Ленин писал и о чем. Я хоть и не читал, а знаю: писал он о том, что мы думаем, все так и сходится… Только мне ведь тоже интересно, какие это он наши мысли в статейке своей выразил?
Как ни был встревожен грядущей своей судьбой Тишенинов, он все же рассмеялся.
— Так ведь, Федор Гаврилович, всего в нашей полуподпольной жизни не схватишь. Раз и вы, флотский, и я, штатский, этого не знаем — может быть, договоримся: вы по своей цепочке, я по своей — давайте-ка добудем мы эту статью! И мне весьма интересно будет узнать: в честь чего это петербургский комитет деньги на взятки вашему коллежскому асессору тратит, чтобы меня во флотские офицеры определить? Поймите правильно, я ведь не отказываюсь, пойду, только никак понять не могу: как вы все это устроите?
Кудрин выпустил клуб дыма.
— А очень даже просто выйдет. Поезжайте вы, Егор Саныч, в Гельсингфорс, куда — расскажу. Прошение прямо в штаб командующему флотом подавайте, — оно и скорее будет, чем тут через Главный штаб, да и от полиции питерской подальше. Бумага хоть верная, но здесь ею лучше не хвастаться… Ну, ладно, — прервал он себя, — потом договорим, вон Федосья идет.
Федосья, как и тогда, угостила опять картошкой с салом, и Кудрин, кому надо было уходить на утреннюю смену, предложил лечь спать. Тишенинову по его просьбе постелили на полу возле кроватки Гаврюшки, но спать он не мог — так все в нем бушевало и томилось. Неожиданное предложение Кудрина (которое, как он отлично понимал, было предложением петербургского комитета) выбило его из колеи. Он готов был продолжать ту опасную работу агитатора, которую вел все это время на столичных заводах. Но стать флотским офицером? Уйти в чужую среду? Играть несвойственную ему роль не год и не два, а до тех пор, пока не победит революция?.. Обо всем этом надо было подумать.
И он сидел на подоконнике, глядя в окно, раскрытое в темную душную ночь. Кудрин, взобравшись на торжественную супружескую кровать, гордость Федосьи, давно уже спал тяжелым, тревожным, беспокойным сном. Гаврюшка тихо посапывал. Федосья, неслышно прибрав все, что нужно, и приготовив все, что нужно будет на рабочее утро мужа и сына (уже ходившего в городское училище), промелькнув в свете фонаря белым милым видением, так же неслышно и осторожно примостилась на кровати возле Кудрина. Все затихло в комнате, и Тишенинов, сидя на подоконнике, обдумывал то, что сказал ему Кудрин от имени петербургского комитета партии большевиков. Надо было решать — решать в одну ночь и на всю жизнь. Перед ним был перевал, перелом, распутье. Одно исключало другое. Жизнь переламывалась, и это зависело не от него — от истории, которую он творил вместе с людьми своей партии.
Он не знал, сколько времени провел он тут, подобрав колени к подбородку и смотря в одну точку — на фонарь возле Нарвских ворот. Очнулся он от странного звука — вроде скрипа ржавой лебедки. Выйдя из тяжелых своих дум, он понял, что это скрипел во сне зубами и стонал Кудрин. Тишенинов хотел было подойти к нему и разбудить, чтобы прервать какой-то его кошмар, но, повернув голову, увидел, как Федосья жестом неизъяснимо нежной ласки провела в полусне ладонью по щеке Кудрина и неразборчиво что-то пробормотала. Кудрин вздохнул сильно и нервно раз и два, выпустил сквозь зубы тоже неразборчиво какие-то гневные слова, Федосья опять огладила его — и Тишенинов уже явственно услышал тихие слова: «Спи, Федюша, я тут. Опять адмирал приснился? Спи, родненький…» Кудрин, как ребенок, всхлипнул, вздохнул — на этот раз счастливо и глубоко, и снова все затихло в рабочем этом жилье.
Острая зависть кольнула Тишенинова. Всю-то свою недолгую жизнь он был один, и никто не гладил его так вот по щеке, и никто не сказал ему удивительного слова «родненький». Были в его жизни женщины — разные, начиная от идейных курсисток, начитавшихся Леонида Андреева, Шницлера и Сологуба, и кончая рублевыми проститутками с Екатерининского канала, но никогда он не слышал этого сонного женского слова-дыхания, этого матерински-любовного утешения, не знавал тайного женского русского тепла. Он как бы даже застыдился того, что оказался невольным свидетелем этого движения женской души, и, боясь услышать еще что-либо особое и священное, сполз с подоконника и лег на него животом, перевесившись на улицу так, как высунулись они с Кудриным в памятную ночь прохода гвардии сквозь Нарвские ворота.