Такой ход он и попытался сделать нынче утром. На фок-мачте Российской империи уже третий день болтался роковой сигнальный флаг «Щ» — иначе «исполнительный». Этот флаг, поднятый на адмиральском корабле, по своду сигналов означает: «Приготовиться к выполнению назначенного маневра или объявленного сигналом приказания». Старая ведьма уже подняла «Щ» до места, деликатно предупреждая, что со спуском его всероссийский маневр будет начат, все придет в губительное движение и «Генералиссимус», согласно «Плану операций морских сил Балтийского моря», будет запросто расстрелян у центрального минного заграждения вместе с закупоренным в его кормовой башне неким лейтенантом Ливитиным.
И этот лейтенант из чувства яростного протеста попытался самолично изменить ход событий. Вчера там, наверху, на марсе срезаемой мачты, в необычайной напряжении мыслей и чувств он вдруг увидел выход. Произошло это случайно, от пустяка. Но пустяк этот в его, ливитинском, масштабе равнялся Ньютонову яблоку: видимо, навязчивая идея, владевшая им все это тревожное время, производила в подсознании свою работу и ухватилась за случайный повод.
Распоряжаясь непривычным делом, соображая на ходу, как добираться режущим огненным языком ацетилена до жизненных узлов спирали, или прикидывая, как лучше спустить на палубу её уже срезанные куски, Ливитин вместе с этим думал совсем о другом. Вокруг него весело перекрикивались его матросы, которым новое дело понравилось, а перед ним с высоты мачты открывалось за узкой кишкой Финского залива просторное Балтийское море, и в глубине его, возле Киля, уже выстраивались в походный ордер германские линкоры, крейсера, миноносцы. С дурацкой этой мачты он как бы видел спокойный и уверенный парад слаженной силы, выходящей на увеселительную прогулку в Финский залив, где, как им хорошо известно, их дожидаются у заграждения два-три старых, жалких корабля.
Все внутри у него кипело, страдало, обливалось кровью души. Поздно! Поздно! Все было поздно! Не успеть ничего выправить. Расплата, да вторая «Расплата», подобная цусимской, снова трагически произойдет вон там, в узкости Финского залива. Все обречено ходом давно образовавшегося течения жизни, неумностью и косностью, равнодушием и полным забвением уроков истории. И что мог сделать он — одинокий лейтенант Российского императорского флота, незадачливый наследник нахимовских побед и неосуществленных макаровских мыслей?..
Но все же он думал, думал и думал — думал, как одержимый: чем же можно в первый же час войны напугать немцев так, чтобы заставить их отказаться от выхода в море? Тут нельзя было полагаться ни на Генмор, ни на Штаб командующего морскими силами Балтийского моря. У них все давно передумано и взвешено, перебраны все проекты, и вряд ли предвоенная обстановка Балтийского театра известна командиру четвертой башни «Генералиссимуса» лучше, чем им.
Но у этого командира башни было два несомненных преимущества. Первое — личная заинтересованность в судьбе линейного корабля «Генералиссимус граф Суворов-Рымникский», а это уже положительный фактор. Своя рубаха ближе к телу, припрет к стенке — гляди, и порох выдумаешь, не зря отец Варлаам говорил: «Я худо разбираю, а тут уже разберу, как до петли доходит…» Второе — мысль его была свободна от оперативных штампов, которые годами препятствовали Генмору искать новые пути и средства, может быть, совсем неожиданные. Генмор и Штаморси приучены воевать по правилам, которые внушались ему самому еще в корпусе. Но ведь эти академические правила военно-морского искусства международны. Значит, и противнику легко разгадать действия, направленные против него: ему стоит представить себя на моем месте и решить, что сделал бы в этом случае он сам, — вот все и сойдется… Тут нет ни неожиданностей, ни новостей… Нет, та неизвестная ему самому операция, которая могла отбить у немецкой эскадры охоту двинуться в Финский залив, должна быть вне этих установленных действий. Успех только в этом. Только в этом. Но что сделать?..
Ньютоново яблоко, как ему и полагается, свалилось неожиданно. Это произошло вчера, на вторые сутки резанья мачты и на третьи — того тревожного, томящего сознания, что необходимо что-то успеть, успеть что-то решить, что-то сделать, которое все эти дни преследовало его. Было уже под вечер, навстречу вагнеровскому «заклинанию огня», звучащему в свисте и искрах полыхающего ослепительным пламенем ацетилена, в небе зажглась зеленоватая вечерняя звезда, та, о которой пел Тангейзер, а глубоко внизу рейд начал уходить в нежную дымку сумерек, но был еще отчетливо виден со всеми своими кораблями, с катерами, озабоченно сновавшими по светлой вечерней воде, с транспортом, медленно проходившим возле борта «Генералиссимуса», — и было странно думать, что все это — и звезда, и пламя, и музыка, и рейд — исчезнет, потому что исчезнет он сам вот в этой тихой теплой воде.