Орла сейчас Тюльманков ненавидел вдвойне. Во-первых, это был объект унизительного ненужного труда. Во-вторых, он был окаянным символом царской власти, примелькавшимся на бляхах городовых знаком насилия, неотделимым признаком многих вещей, ненавистных с детства: монопольки, где орел смотрел с зеленой вывески, холодно наблюдая трагедию пропиваемых грошей; волостного правления, куда тащили спасенные от отцовского запоя деньги; полицейского участка; адмиральских погон; заводской конторы; балтийского флотского экипажа, впервые познакомившего его с военной службой.
Однако орел над его головой, обмазанный чистолем как густыми зелеными соплями, далеко не был великолепен, и это доставляло Тюльманкову злорадное удовольствие.
— Сволочь, — сказал он вслух, потому что никто, кроме часового у флага высоко над его головой, не мог этого услышать. — Сволочная птичка… Полетай, полетай, крылышки обрежем! Воевать захотела?
Орел безмолвно смотрел на него, кося своими выпуклыми слепыми глазами. Георгий Победоносец на щите, вделанном в грудь орла, неудержимо скакал на тонконогом коне через зелено-грязные потёки чистоля к новым победам.
Злоба вновь охватила Тюльманкова. Он встал на шаткой беседке и с маху начертал всей ладонью по тусклому налету чистоля, от крыла к крылу, короткое непристойное слово. Оно легло на орла, как пощечина.
— Вот и сохни так, сука! — сказал удовлетворенно Тюльманков и принялся яростно тереть когти и лапы орла. Тряпка мгновенно почернела, точно от крови.
Первая буква слова, ляпнутого Тюльманковым на орла, косым андреевским крестом накрест перечеркивала герб. Слово прилипло к нему, как некая новая геральдическая деталь. Геральдика, мудрая наука о гербах, рекомендует помещать на них короткий девиз, выражающий внутренний смысл помещенных в гербе изображений. Но за все четыре с лишком века кропотливой возни с двуглавым орлом никакая геральдика не могла придумать столь выразительного и исчерпывающего девиза. Он непередаваемо зло и коротко выражал всю тщету надежд самонадеянной птицы.
Внизу суетливо простучала машина парового катера, зашипела на быстром его повороте волна, и Тюльманков посмотрел вниз через подмышку. На катере стоял лейтенант Греве, нервно приглаживая черные подстриженные усики: порт ухитрился прислать торпеды без зарядных отделений.
«Вот колбасят офицеры… приперло… из штаба в штаб…» — подумал Тюльманков, усмехаясь и кругообразным движением старательно начищая карту одного из четырех морей, в которую жадно вцепился когтями орел. — «Это вам не парады разводить… Вояки!»
В морском офицере с годами вырабатывается привычка — подходя к кораблю или отваливая от него, окинуть его пытливым взглядом: не висит ли с борта какая мотня, позорящая вид военного корабля, как стоит часовой у флага и не запутался ли самый флаг вокруг флагштока. Именно поэтому Греве, несмотря на владевшую им, как всеми, тревогу, привычно поднял голову, и первое, что он увидел, было непристойное слово, тусклой обнаженной медью поблескивающее на вымазанных грязным чистолем крыльях и груди орла. Греве не поверил своим глазам. Он поворачивал голову по мере того, как корма с опохабленным орлом проходила мимо катера, и потом взглянул на крючкового. Тот, невольно вслед за Греве задравший голову, теперь опустил ее, и тогда лейтенант увидел в его глазах испуг. Этот испуг убедил лейтенанта в том, что такая надпись на орле ему не приснилась.
— К трапу! — коротко приказал он.
Рулевой, не удивляясь, повернул штурвал, хотя катер только что отошел от корабля. Мало ли чего мог забыть лейтенант! Эти дни все ходили, как во сне, натыкаясь друг на друга, а катер гоняли днем и ночью. Белые скобленые тетивы левого трапа опять подошли к носу, и крючковой, напружившись, изогнулся, готовясь ухватиться крюком за протянутый по борту леер. Катер не успел еще остановиться, как лейтенант прыжком очутился на нижней площадке трапа и быстро взбежал на палубу. Машинист, по традиции всех катерных машинистов, высунул голову из машинного люка, любопытствуя, куда пришли, и, увидев родной трап и мелькнувшие на нем ноги лейтенанта Греве, выругался: