Посередке ему уже не светило. Откатился на край дороги. Оброс мхом.
По весне из глубин мха поднимались на тонких ножках маленькие коробочки. Походили на башмачки гномов.
Теперь Борю не толкали. Кто просто обходил, а кто и присядет. Отдохнуть. Встанут — и дальше.
Боря терпел. Превозмогал серую душевную тяжесть. И утешал себя: жизнь миг, а за поворотом — бесконечность. И там, где-то там, надо будет оглядеться. Он теперь на это ученый: не станет спешить перевоплощаться. Если уж выходить на свет, так чтоб с победностью. А так зачем?
Однажды привычный ход его мысли прервал какой-то толстый зад. Опасаясь получить ишиас, тот, кто наметил присесть, достал газету. Хотел подстелить. Глянул. И сквозь зелено-голубоватый мох узнал:
— Боря! Ты?
Ветрюхин-Головня затаился в молчании.
— Харькин я, Витька. Забыл? В седьмом и восьмом классе на одной парте…
Ветрюхин-Головня вздохнул:
— Примелькались все…
— Какая у меня память, а! Тебя не просто разглядеть, а я-то — сразу! Хотел газетку подстелить, наклонился, гляжу: Борька? У меня вот дело теперь перспективное. — И Харькин еще больше воодушевился: — Занимаюсь малым бизнесом. Перепродаю установки для уничтожения пищевых отходов. Я директор.
Ветрюхин-Головня не перебивал. Ему было трудно слушать. Отвык от внимания.
— Может, кого из наших ребят встречал?
— Не знаю, — с трудом сквозь мох отвечал Ветрюхин-Головня. И, подумав, без юмора добавил: — Я только одни задницы вижу.
— Да, — не унимался Харькин, — сколько лет-зим, как говорится. Время! Лицом ты сильно закустился. Лесовик, борода… Ты что? По лесной части? Не хочешь — не рассказывай. Ах, Борька, Борька, в отличники, конечно, ты не лез, а Серегина Марина о тебе спрашивала. Недавно ее видел. У нее теперь кафе «Жажда». Совместное немецко-русское предприятие «Durst».
От волнения ножки гномов закачались.
— Марина… Серегина… обо мне… — бормотал Боря.
— Не веришь? Помнишь, перед нами, на третьей парте во втором ряду?
— Как это обо мне? Прошло-то сколько… — Ветрюхин-Головня понял: вот сейчас он треснет. Треснет — и на кусочки.
Харькину это передалось.
— Борька, едем в «Durst»!
— Когда?
— Да хоть сейчас. Возьмем левака — и в «Durst». Представляешь, как Маринка ахнет… Ты ведь ей нравился. Ей-бо…
Ветрюхин-Головня тяжело дышал.
А Витька тряс толстым животом, предвкушая:
— У меня жажда, Боря, а у тебя?
— Durst, дурость, — бормотал Ветрюхин-Головня. — Не может этого…
— Как не может? Как не может?!
— Чтоб столько лет… — и вспомнил: Харькина в школе звали Хорек, был он носат, вертлявый и худой.
И каменно заключил: смеется Хорек. Durst, дурость, детство. Закружились обрывки немецкого Es ist… Ich habe… А я — Stein, камень… Она — Durst, жажда… Stein und Durst… Und so weiter… И так далее, так далее, до поворота.
Ветрюхин-Головня не заметил, как толстый живот Харькина исчез. Расплылся в белесом небе.
Близился вечер. Маленькие башмачки долго-долго еще раскачивались.
Кутерявкин слегка нажал на землю затылком. Земля, не отогревшаяся с зимы, ничего, поддалась. Ноги Кутерявкина, обутые в серые кеды, лежали на поваленном в лесу дереве.
Кутерявкин еще раз затылком уперся в землю. Вспомнил: «Все мы прах: из земли вышли — в землю уйдем».
Над ним летали с легким звуком птицы. Смысл их полета Кутерявкин сразу не мог охватить.
Кутерявкин кое-как встал. Помогал себе руками. Земля сопротивлялась. А он встал. Подошел к стволу недалеко стоящего дерева. И вдруг понял: сосна.
«Ага, значит, я живой», — подумал и начал облегчаться. Облегчился.
Услышал грозный голос:
— Кутерявкин, ты живой.
— Я согласен, — тихо ответил Кутерявкин.
Он вообще не любил спорить. А тут не поспоришь, да и ни к чему.
Кутерявкин застегнул брюки. Глубоко втянул в себя холодноватый воздух. Понял: весна… листья… трава… некоторые белые и не белые цветы — и все из земли.
Громко повторил:
— Я согласен жить.
И те, что из земли, и те, что выше, в пространстве неба, услышали. Одобрили.
Проход ему был открыт. Кутерявкин выбрал направление и пошел.
Он оскальзывался в мокрой траве. Но шел все увереннее. А тайно все-таки мечтал: «Пусть грозный голос подтвердит: „Кутерявкин, ты живой“».