— Да это же «Ким» Киплинга…
— Читала?
— Конечно. Только давно, в школе еще.
— Давно, — засмеялся другой. — А мы думали, что ты тоже из этих монстров.
— Почему же они монстры, если интересуются профессией, которую выбрали?
— Да потому, что кроме профессии у человека еще что-то должно быть в голове, согласна? Мы сегодня на выставку, на Кузнецкий, пойдешь с нами?
Так они познакомились, и Вета ожила, словно опять глотнула свежего воздуха своих счастливых школьных лет. Особенно понравился ей плешивенький Костя, парень серьезный, молчаливый, умный. Учился он лучше других, и у него было официальное разрешение на свободное посещение занятий. Поэтому на лекциях он появлялся редко, приносил с собой интересные книги, альбомы; худенькими, как куриные лапы, ручками слистывал драгоценные репродукции, объяснял толково, немногословно, интересно.
Сначала Вета, воспитанная на Третьяковке и школьных восторгах перед передвижниками, даже и верить не хотела, что таким умным, серьезным ребятам нравится эта жуткая мазня, грубая и бесформенная, она сердилась, уличала их, кидалась спорить, а потом сама не заметила, как начала привыкать, сдавать позиции. Да и куда ей было деваться, уже накатывала эра Пикассо, и неожиданно оказалось, что импрессионисты — это милая, дорогая сердцу классика. Вета страстно полюбила Сезанна, дома, захлебываясь, рассказывала Роману о своих запоздалых открытиях, носилась по выставкам, вечерами пропадала у Костеньки, в его высокой чистой комнате, в которой и были-то, казалось, одни только темные старинные книжные шкафы, набитые сказочными сокровищами, а между ними неслышно витала Костина мать, бесплотная старушка с морщинистым, темным, почти коричневым, лицом. Иногда собирались они и у Феди Капралова, потому что у него одного из всей компании была собственная двадцатиметровая комната. Вечера у Феди получались скучные, чего-то в них не хватало, все пили водку, закусывали яблоками, галетами, рокфором, пыжились, что-то из себя изображали. Вете было смешно, но и ссориться с умниками не хотелось. В ее группе время проводили куда глупей, на всех напала эпидемия азартных игр, толпой ездили на ипподром, складывались потертыми рублями, упоенно играли, на лекциях расчерчивали программки, спорили, в перерывах заманивали новичков на воскресные бега; считалось, что новичкам везет. Вета тоже один раз ездила на ипподром, лошади ей понравились, было празднично, весело, ярко, сияло влажное небо, но деньги вылетели быстро, ребята были смущены и больше ее не звали с собой, а ехать самой ей просто не приходило в голову. Второй безумной и еще более нелепой страстью был покер. Ребята собирались пятерками, волновались, кричали, торопили друг друга. Деньги здесь были пустяковые, не то что на бегах, здесь дело было совсем не в деньгах, а в самом процессе игры: ничего не показать на лице, проявить выдержку, повернуть игру по-своему, вопреки картам, — вот что нравилось ребятам. Блефовали они вдохновенно, со страстью, с телефонными звонками и заговорами, после каждой игры спорили, обижались, хлопали дверьми, но на следующий вечер собирались снова. А Вета к картам относилась и вовсе без интереса, в ней жило старое, еще от папы перенятое, недоверие, даже презрение к такого рода убийству времени: карты в семье всегда считались гадостью, чем-то недостойным и неприличным. И Вета снова мчалась к Костику. Она сама себе не смела признаться, что избегает вечеров наедине с Романом.
Милый, милый Роман! Все у них было, в общем-то, хорошо, но как-то неправильно. Вета даже представить себе не могла, как можно было бы ввести его в студенческий круг, и дело здесь было не в ребятах, а в нем, в Романе, — он был не такой, как все, не подходил для ее сверстников. И совсем не из-за возраста. Вот папа никогда не бывал лишним даже в компании ее школьных подруг, с ним все чувствовали себя хорошо и свободно, а Роман сковывал, стеснял даже ее. Он словно боялся того прекрасного, что они сейчас переживали, сдерживал себя, скрывался, таился. Иногда Вете казалось, что это она старшая и должна что-то ему объяснить, успокоить его, узнать, что его мучает, но у нее не хватало смелости. Ей так хотелось думать и говорить о любви, задавать вопросы, молоть чепуху, но, просыпаясь по утрам в чужой чистой маленькой комнатке, она осторожно заглядывала в такое знакомое, родное Ромино лицо и видела, как он отводит взгляд, смущенно трет отросшую за ночь колючую золотую щетину, поспешно одевается, высокий, узкоплечий, несчастный. Вета не понимала, какие сомнения гложут его, не могла найти верного тона, ведь все было хорошо, и она молчала, и он молчал.