Константин вообще скучал везде, где не было напряжения мысли. От общего светского разговора «ни о чем» у него начинала болеть голова. Но он мог часами гулять рука об руку со своим самым близким другом — сестрой Олей, петь ей своим скверным голосом новый романс собственного сочинения, часами бродить с ней по залам Академии художеств, спорить о картине Жерома «Дуэль». Но, сам не зная почему, всегда говорил своей милой Оле «нет», когда она звала его в Царское Село в гости, где будет, по его словам, «чесун ни о чем». Он предпочитал одинокую прогулку в Павловске, где перед ним лежала Красная долина с вечерним хором множества птиц. Он останавливался и слушал их. И вдруг — придворная коляска. В ней Цесаревна, Великий князь Сергей, сестра Оля. Он прыгает в канаву, ломая кусты, пытаясь спрятаться. Но его замечают, окликают, везут все-таки в Царское пить чай, где присутствует и Государь.
В таких случаях Константин едва высиживал «приличное» время и удирал к умнице Павлу Егоровичу Кеппену, управляющему двора его матери. Говорил с ним до утра.
— Я в море на голодной пайке. Вы понимаете, Петр Егорыч? — сетовал Константин.
— Понимаю. Но в голодный паек не верю — в плавании вы читали Достоевского.
— Кузен Сергей прислал роман «Бесы». Мы тогда, обогнув Европу, прибыли в Америку, пришвартовались в порту Норфолка. Поездом я поехал посмотреть Нью-Йорк и Вашингтон. Как-то необъяснимо роман совпал с чертовщиной Нью-Йорка… Вообще, Достоевский меня потряс — такие у него есть христианские места!..
— Вот видите! Море дает возможности. А в остальном — вы предназначены отцом для флота, обязаны быть в свите Государя, на парадах, бывать во дворце, вести светскую жизнь и служебную. Вы — человек военный, как положено Великому князю. Понимаю, для вас вчерашний день не лучше и не хуже завтрашнего: дождь, сыро, холодно, а вам надо для роты делать заказы, потом — на Балтийский завод, на спуск корабля в присутствии всего морского начальства, потом опять на корабль — пробовать на фрегате машину на якорях. Да еще Его Высочество Константин Николаевич взял вас на завод смотреть ремонт «Опричника»…
— Но где взять время на душу свою? Я будто высох весь…
— Сумейте найти. Вы военный человек. Военным был и Сумароков, основавший при кадетском корпусе Императорский театр; и гусар Лермонтов, даже «Лев», наш гениальный Толстой, воевал в Севастополе. И Пушкин хотел в гусары… А Денис Давыдов, а преображенец Мусоргский, моряк Римский-Корсаков?…
— Они — воплощенным Словом или Музыкой явились на свет. Как говорит Достоевский, чтобы «осознать и сказать». А вот я — воплощенное тщеславие. В Стрельне, на Императорской мызе, мальчишкой бегал по парку под темным небом в неисчислимых звездах и, задрав голову к ним, кричал: «Желаю быть великим, люблю России честь! Исполню ли, Бог весть?» Стыдно, неловко вспоминать.
— Что же тут стыдного? Вы ведь пишете стихи…
— Не стоит об этом. А вот звезды, это тайное молчаливое лицо мироздания — мое наваждение. Иногда стою ночью на вахте, подниму глаза к звездам, к этой огненной книге, а в голове стихи Фета:
На стоге сена ночью южной
Лицом ко тверди я лежал,
А хор светил, живой и дружный,
Кругом раскинувшись, дрожал.
Земля, как смутный сон, немая,
Безвестно уносилась прочь,
И я, как первый житель рая,
Один в лицо увидел ночь…
Подумайте, Павел Егорович: «Один в лицо увидел ночь…» Какая мощь! И это у лирика Фета.
— Чувствую, что когда-нибудь вы напишете свои «Звезды»… — Кеппен встал, подошел к книжным полкам и достал книгу: — Это «Вертер» Гёте. Правда, на русском языке. Думаю, если понравится, прочитаете и в оригинале. Тут есть момент, имеющий касательство к нашему разговору. Вертер перед смертью прощается с «Большой Медведицей». Но почему так дорога Вертеру «Большая Медведица»? Он понял, что звездное чудо не выше его человеческого сознания и души. Это и роднит человека с бесконечностью бытия. Счастьем осознавать это мы обязаны своему человеческому лику. — Кеппен помолчал. — Нет, Константин Константинович, мне лучше Федора Михайловича не сказать. Ясно, что нельзя попусту растратить жизнь.