Он замолчал. Резко обозначились скулы, по-прежнему мучительно морщинилась тонкая белая кожа на лбу.
— Странная речь… Как можно было вот так, не подготовив? — одними губами, не поворачивая лица, говорил плотный человек в черном костюме стоящему рядом секретарю.
Тот насторожился, вдруг осмелел:
— А что?
— Как что? Подготовить надо было товарища. Нельзя же так, с бухты-барахты.
К нему наклонился Игнат, играя желваками, прохрипел в самое ухо:
— Правильно говорит человек.
Представитель остался при своем мнении.
Яков ничего не слышал — он был как в беспамятстве, площадь плыла в глазах радужными пятнами.
— …земля все помнит. Вон! — поднял руку, затряс пальцем в сторону. — Могилки-то родительские… — Снова смешался и вдруг крикнул, чувствовалось, совсем не соображая, что говорит: — Теперь хоть землю грызи!
За этой нелепо прозвучавшей фразой кипела в Якове последняя надежда на прощение, о котором он скрытно кричал сейчас и Любе, и отчей земле, и сельчанам, даже простодушным юным женщинам чужбины, нечаянно оделившим его иллюзией счастья на перепутьях войны; наконец, он кричал об этом своей совести. Он не в силах был высказать все это вслух, он боялся заслонить собой и своим грехом великий день, и мука немого покаяния разламывала ему голову.
Вдруг его прервал высокий, видно, стариковский голос:
— Что ты кричишь?! «Землю грызи»! Воевал честно — и говори честно. Чего пил, мы не знаем, теперь слезами похмеляисси!
Яков отстранился от микрофона, с напряженным испугом вглядываясь в говорящего, — тот прятался за спины впереди стоящих.
— Что, что?
— А то! Мы тут тоже не из глины деланные, понимаем! Кто тебя гнал из села? Вертайся!
Смешок побежал по площади. Яков молчал, облизывая сухие губы. Кто-то смеялся, а кое-кто из женщин подносил платки к глазам: Яков всколыхнул горькое прошлое и сам встал в нем трагически запутавшимся в обстоятельствах жизни человеком… Женщина же и оборвала кричавшего из задних рядов старика:
— Кинулся на человека! Быстрый какой: «Вертайся»! Куда вертаться, Федор хату продал.
Кажется, тут-то и началось собрание на площади.
— Зачем ему хата? — проговорил кто-то деланно-степенным тоном. — Он уже у Любы при деле состоит, с бидонами. Что ж, у нее места мало в хате?..
И пошло:
— Пускай в примаки идет!
— У них любовь старая…
— Видать, не в ту степь пошел… В город-то!
— Бывает! Не он первый, не он последний…
Люба стояла, закаменев, стиснув зубы: думала ли она, во что выльется выступление Якова!
— Люба, Люба! — теребила ее за кофту Софья, переживая за подругу. — Не думай ни о чем!
Она с досадой покивала Игнату незаметно от Любы. Привыкший подчиняться жене, Игнат тут же отреагировал и «по цепочке» дал указания секретарю.
— Товарищи, товарищи… — секретарь говорил в самый микрофон. — У вас все? — спросил у оттесненного в сторону Якова, кося на него глаза. Яков потерянно развел руки. — Спасибо. Товарищи, поприветствуем героя войны! Прекрасная речь. — И часто захлопал ладонями.
Ветераны, расступившись и как бы приняв Якова в свои ряды, тоже захлопали: по площади, словно удары крыльев, перепархивали хлопки.
— Видишь? — говорила подруге Софья, тоже не жалея рук, глаза ее влажно блестели. — А ты, дурочка, боялась. Вот тебе и Яков! Всех завел! А то, как мухи, спали.
Эти аплодисменты будто били по щекам Любу, пока она не пришла в себя. Грудь ей по-прежнему теснило, было трудно дышать, когда сквозь толпу, как в мареве, она увидела Якова, такого одинокого и потерянного. Но вот эта одинокость Якова приблизила ее к нему. Ни к чему не готовая, она воспринимала его сейчас почти как блудного сына. С гневной и жалостливой веселостью погрозила ему кулаком. Это было для Якова как отпущение грехов, он заулыбался ей издали, как ребенок матери.
После неожиданного и необычного выступления Якова с трудом слушали человека в черном костюме. Он понимал это, досадно тасуя в подрагивающих руках листки речи, в которой была лишь сплошная статистика весенних работ, предстоящих колхозу, известных каждому подростку в селе.
Будто только теперь наступила полуденная жара. Люди расстегивали пиджаки, рубашки, переминались с ноги на ногу, то там, то здесь вспыхивал шумок: видно, Яков не сходил у народа с языка.