Жерло колодца затянуто паутиной. Я рву липкие нити — они лопаются с влажным причмокиванием, продавливаю их своим телом, но все впустую. Их слишком много. Они обволакивают меня со всех сторон, стягивают конечности, оплетают плотным коконом. Комья серой отвратительной слизи забиваются в рот, в уши, в глаза. Я слепну и глохну; я не могу даже кричать.
Мои руки прочно примотаны к груди. Только запястья еще сохранили подвижность — я могу вращать кистями рук. Неравномерными толчками бьется в груди тупая боль. Я впиваюсь пальцами в края раны, нанесенной кинжалом нага, и разрываю собственную кожу. Кровь бьет фонтаном. Она смывает с меня клейкую массу, но этой крови слишком мало, чтобы открыть Врата. И тогда я запускаю руку в собственную грудь и сжимаю в кулаке трепещущий комок сердца.
С яркой вспышкой рвется ткань бытия.
Я падаю.
Вокруг меня — серая мгла с проблесками далеких зарниц. Я — крошечный огонек во мгле; пламя свечи на ветру. Я не должен здесь быть; я даже не имею права здесь умирать. Моя кровь, как серная кислота, подтачивает основы мироздания, разъедает ту тонкую материю, из которой сотканы наши сны.
Я вижу, как распадается связь времен. Бушует ураган в Небесном Эфире, невиданный по силе шторм захлестывает Предвечный Океан. Просыпаются вулканы на Серых Равнинах, мелеет, уходя в песок, Великая Река, воет самум в пустыне Руб-эль-Кхали. Корни Иггдрасиля обращаются в труху. Рушатся своды Агарты.
Все это — только отголоски того, что начинает просыпаться в окружающей меня мгле. И причина всему — я. Моя кровь. Она слишком горячая, слишком красная, слишком… человеческая. Мгла жадно пьет ее. И тогда я вырываю сердце из груди и бросаю его во мглу.
И мгла отвергает меня.
Даже здесь, в изнанке миров, мне нет места.
Я падаю на дно колодца.
Все тело ноет. Я ощупываю грудь. Шрам — тонкая белая полоска, затянувшаяся много веков назад. Сердце бьется ровно, но почему-то кажется, что там, внутри, пустота.
Я встаю, опираясь рукой на стену. Стена другая: под пальцами не волглый ангкорский лишайник, а сухой и твердый известняк. Я вгоняю пальцы в щель между камнями, срывая кожу и ногти, и карабкаюсь вверх, к прозрачному голубому небу над жерлом колодца.
Эдельвейс стоял в крошечном глиняном горшочке между мотком репшнура и стоптанными альпинистскими ботинками. Я присел, взял горшочек в руки и понюхал белый пушистый цветок. Он пах свежим горным ветром, разрыхленной землей, скалистыми кряжами, прозрачным небом и вечной мерзлотой. Он пах, как Шангри-Ла.
Я поставил цветок обратно, разулся и, осторожно ступая в толстых шерстяных носках, прокрался в келью. Осторожность оказалась излишней: Диана не спала. Она лежала, свернувшись калачиком под овчинным одеялом, и читала книгу при тусклом свете лампы, заправленной ячьим маслом.
— Не порти глаза, — сказал я, стаскивая кожанку и бросая ее на пол. — Ты почему до сих пор не спишь?
— Не хотела засыпать без тебя, — улыбнулась Диана, заложив страницу книги мятой открыткой.
— Давно вернулась?
Вязаный свитер последовал за курткой, и я принялся быстро расстегивать ремень джинсов. В келье, как всегда, было холодно…
— Давно, — сказала Диана.
— Откуда цветок?
— Я ходила на ледник Мелунг, — сказала Диана, когда я уже нырнул под одеяло и прижался к ее теплому боку.
— Ловила йети? — спросил я.
— Зачем? У меня уже есть один… Может, побреешься на этой неделе, а? — спросила Диана, загасив лампу.
— Договорились, — промычал я. — Как только дадут горячую воду.
— Сволочь, — беззлобно сказала она, устраиваясь на моем плече. — Давай спать…
— Давай, — согласился я и, когда дыхание Дианы стало ровным и размеренным, позволил густой тишине монастыря Пелкор мягко опуститься и на меня.
Чайник был старинный, медный, с затейливым орнаментом и зеленоватым налетом патины. Он попыхивал изогнутым носиком, булькал, фыркал и готовился закипеть с минуты на минуту. Дверь на террасу была раздвинута настежь, и келью пронизывали теплые лучи весеннего солнца, согревая стылый каменный пол, поеденные молью гобелены с вытканными мандалами, скомканное одеяло и пустую подушку Дианы.