И еще я подумал, что, вероятно, зря впутался в это дело. Существуют люди, которые по природе своей не приемлют ничего фантастического. Мир для них не всеобщая тайна, которая постигается исключительно озарением, а всего лишь задача, решаемая путем огромных, но конечных усилий. Вероятно, я как раз из породы таких людей. Мне никогда не понять Антиоха, а ему в свою очередь никогда не понять меня.
– Следующая остановка – «Вокзал», – объявил водитель.
Мы уже втягивались в мрачноватые улицы старого города. Дождь здесь, кажется, лил еще яростнее, и трамвай, как корабль, вспучивал перед собой длинные волны.
На тротуарах не было ни одного человека.
В такие дни легко умирать. В грохоте шалой воды, в потоках ливня легко переходить из одного призрачного мира в другой.
Наконец, показалась площадь, превращенная дождем в серое озеро. Трамвай из последних сил выполз на ее середину и замер. Двери открылись, и Ольга вышла, ступив прямо в воду. Я тоже вышел, и дождевые лианы сразу же заструились по всему телу. Трудно было различить что-нибудь в бурлящем пространстве. Дождь залеплял глаза, лез за шиворот и швырял в нос крупные брызги.
По всей поверхности площади плыли и лопались пузыри.
Возле тумбы с отмокшей театральной афишей Ольга остановилась.
Подождала, пока я ее догоню.
– Ты почему здесь?
– Нипочему, – сказал я.
– Все кончено. Больше, пожалуйста, не подходи ко мне.
– Ладно, – сказал я.
Ольга отвернулась и не торопясь пошла через площадь. Небо было цвета воды, и потому казалось, что она идет прямо по небу. Кроме нас на площади никого не было. Вот она свернула в переулок к каналу и исчезла из виду. Тогда я тоже пошел – в противоположную сторону. Жизнь закончилась, и мне было абсолютно все равно, куда идти. Терпеливо мок в сквере бронзовый памятник. Львы на ажурном мосту держали в зубах натянутые железные тросы. Будто муравейник, распухала темная вода в канале. Тонули листья. Чугунные перила моста казались горячими. Я не знал, что мне дальше делать. Жесткие капли дождя торопливо ощупывали мое лицо.
Дождь шел весь день и всю ночь, а потом опять весь день и всю ночь. Будто все дожди мира решили в одночасье собраться над городом.
Дул невозможный, резкий, не прекращающийся ни на секунду ветер, и сплошные ливневые расплывы гуляли по улицам. Вздрагивали антенны и провода. Грохало приподнимаемое напором воздуха железо на крышах. Дребезжали и оглушительно лопались оконные стекла. Приступ дождя и ветра на город был настолько упорный, что уже к концу первых суток затормозил течение рек и каналов. Нева, обратившись вспять, поднялась до гранитной набережной. Серые потоки воды хлынули на мостовые. Переполнились водостоки. Жидкая подземная чернота выступила из подвалов. Смывало газеты со стендов, и они точно бабочки плыли – раскинув бумажные крылья.
Ночи были пронизаны тревожным плеском воды. Сводки городских новостей были исполнены пессимизма. Поговаривали о введении в городе чрезвычайного положения. День занимался нехотя – истерзанный и бледный, в расплывчатой пелене летящего с неба ливня.
У меня в комнате внезапно протек потолок. Темное сырое пятно довольно быстро заполонило собой весь верхний угол. Штукатурка в том месте отстала, угрожая обрушиться, а из центра сходящихся трещин срывались и падали могучие капли. Я менял таз, каждые четыре часа наполнявшийся до краев, и писал в жилконтору заявки, остававшиеся без ответа. В институте, разумеется, пришлось взять отгулы, и теперь я не вылезал из квартиры, занимаясь прежними разработками, которых скопилось вполне достаточно. На третий день пятно распространилось чуть ли не до середины комнаты, и, чтобы спастись от потопа, мне пришлось срочно переставлять мебель.
И вот когда я разбирал книги, намереваясь снять уже отсыревающие верхние полки, и растаскивал многочисленные журналы, скопившиеся там за последние годы, с одной из стопок, которую я понес, придерживая подбородком, неожиданно соскочили и запорхали над полом три страницы с машинописью.
Это были те самые три страницы, которые лежали на столе перед Антиохом. Последнее, что он в своей жизни читал. Я взял их тогда неизвестно зачем, вероятно, просто на память. Вот и все, что осталось от человека, – три машинописных страницы.