– Мама не примет этого, – с досадой говорил он. – Пойми, она другой человек, из другого времени. Ей невозможно ничего объяснить.
– А ты пробовал? – с сомнением спрашивала Лариса.
– Много раз.
– Ну и что?
Толик лишь безнадежно махал рукой.
Теперь он тоже позванивал, к счастью, не на работу, а только домой, и пока еще не слишком настойчиво, но все-таки очевидно интересовался, куда это она вдруг запропастилась, когда лето наконец наступило, где она пребывает целыми днями, если Кухтик уже две недели, как в лагере, и почему так упорно откладывается то, чего ждали с зимы, и что лично ему казалось давно решенным.
– Мы же с тобой договаривались? – неизменно напоминал он в начале или в конце разговора. – Или мы с тобой все-таки не договаривались? Если мы с тобой не договаривались, так и скажи…
Тон его становился все более нервным.
А Ларисе почему-то припоминались промокшие ноги, стиснутые креплениями, боль в лодыжках, отсыревшие варежки с въевшимися в шерсть ледяными кожурками, утомительная снежность полей, где человеческие фигуры выглядели излишними, холод неба, бледные солнечные сполохи, искрящиеся на склонах, и посвистывающий, как паровоз, мужчина, вспарывающий целину острыми концами лыж. Казалось, что он так и уйдет, не оглядываясь, за горизонт. Толик утомлял ее своей неиссякаемой жизнерадостностью. Ларисе, если честно, было с ним скучновато. В этом смысле Георг занимал гораздо более выгодные позиции: ничего от нее не требовал и не считал, что ему здесь что-то обещано. Лариса даже на первых порах пугалась, что вот он возьмет, например, и никогда больше не позвонит. Ни его адреса, ни телефона она не знала. Если исчезнет, значит, уже – никаких вариантов. И потому она буквально подскакивала теперь каждый раз, когда старенький аппарат в их отделе испускал загробные хрипы. У нее при каждом таком звонке холодело в груди.
Серафима однажды сказала с внезапной досадой:
– У тебя голос меняется, когда ты с ним разговариваешь. Ларка, смотри…
– А что смотреть?
– Кинет.
Она сморщила пористый крупный нос.
– Ну и пусть кинет, – Лариса с демонстративной беспечностью пожала плечами. – Начихать. Да ладно, Фима, не переживай. В конце концов, что я такого теряю?
И видя, как Серафима уткнулась сиреневыми своими лохмами в клавиатуру, торопливо добавила, почему-то чувствуя себя виноватой:
– Ну я пока еще сама ничего не знаю. Ну что ты, Фима? Там видно будет…
Беспечность ее, конечно, была наигранной. Просто ей не доводилось раньше общаться с такими людьми, как Георг. Складывалось впечатление, что он знает – все. Зашла как-то речь об истории Франции: битва при Кресси состоялась, оказывается, в 1346 году, битва при Азенкуре, когда французы были разбиты, в октябре 1415-го, в 1431 Жанну д’Арк сожгли в Руане по обвинению в колдовстве, реабилитирована процессом 1456 года, в начале двадцатого века причислена к лику святых. Церкви герои не требуются, церкви нужны только мученики. Для Франции, кстати говоря, это вообще характерно. Еще Меровинги (была такая династия) соединили беспечность галлов и ярость германских племен. Экзальтированность, которая при этом возникла, обрела форму государственного романтизма. Отсюда – безудержная экспансия наполеоновских завоеваний. Но отсюда же и странный талант схватить суть явления. Понимать мир не разумом, а прежде всего – пылкостью сердца. Когда в восьмидесятых годах прошлого века взорвался в Индонезийском архипелаге вулкан Кракатау, колоссальные выбросы пепла изменили состояние атмосферы. Закаты были тогда необычного насыщенно-яркого цвета, и увидели это, разумеется, практически все, но художественно выразили только французские импрессионисты, положив тем самым начало новому направлению в живописи. Не случайно их в тогдашнем мире считали уродами. Все по-настоящему новое выглядит в момент зарождения как уродство. Христианство первоначально возникло из искажений иудаизма; первые невзрачные млекопитающие казались уродами среди могучих рептилий. Где однако теперь древнее Еврейское царство, блиставшее славой, и куда делись хищные, покрытые костной броней динозавры?