, — сказала Эва, и он пытался сделать все возможное, тупо и по–дурацки, но ее все равно убили, по крайней мере, ее убили в пьесе, а ему пришлось убегать, потому что пьеса не могла кончиться вот так, безобидно опрокинутая чашка чаю облила платье Эвы, и все равно Эва начала клониться вбок и в конце концов опустилась на диван; случилось нечто иное, и его не было рядом, чтобы помешать этому, «останься со мной до конца» — молила его Эва, но его выкинули из театра, его отстранили от того, что должно было произойти и что он, глупо сидя в партере, видел, не понимая или понимая той частью своего существа, где был страх, и бегство, и этот миг, липкий, как пот, струившийся у него по животу, и отвращение к самому себе. «Но я тут ни при чем, — подумал он. — И ведь ничего не случилось; не может быть, чтобы такое случалось на самом деле». Он старательно повторил себе последние слова: такого не бывает — чтобы к нему подошли, предложили эту нелепицу, любезно угрожали ему; приближающиеся шаги — наверное, шаги какого–нибудь бродяги, шаги, не оставляющие следов. Рыжеволосый человек, который остановился возле него, почти не глянув в его сторону, и судорожным движением снял очки, потер их о лацкан и снова надел, был просто похож на Хауэлла, на актера, игравшего Хауэлла и опрокинувшего чай на платье Эвы. «Снимите этот парик, — сказал Райс. — В нем вас узнают повсюду». «Это не парик», — ответил Хауэлл (его фамилия Смит или Роджерс, Райс уже не помнил, как было указано в программе). «Что я за дурак», — сказал Райс. Можно было догадаться, что они приготовили парик точь–в–точь такой, как волосы Хауэлла, и очки тоже были копией его очков. «Вы сделали все что могли, — сказал Райс, — я сидел в партере и видел все; любой может засвидетельствовать в вашу пользу». Хауэлл дрожал, прижимаясь к стене. «Не в этом дело, — сказал он. — Какая разница, если они все равно добились своего». Райс наклонил голову; его охватила непобедимая усталость. «Я тоже пытался ее спасти, — сказал он, — но они не дали мне продолжить». Хауэлл сердито взглянул на него. «Всегда одно и то же, — проговорил он, словно думая вслух. — Это так типично для любителей, они воображают, что сумеют сделать все лучше других, а в результате ничего не выходит». Он поднял воротник пиджака, сунул руки в карманы. Райсу хотелось спросить: «Почему всегда одно и то же? И если это так — почему же мы убегаем?» Свист словно влетел в тупик из–за угла, отыскивая их. Они долго бежали бок о бок и наконец остановились в каком–то закоулке, где пахло нефтью и стоячей водой. С минуту они постояли за штабелем мешков; Хауэлл дышал тяжело и часто, как собака, а у Райса свело судорогой лодыжку. Он потер ее, опершись на мешки, с трудом удерживаясь на одной ноге. «Но, наверное, все не так уж страшно, — пробормотал он. — Вы сказали, что всегда происходит одно и то же». Хауэлл рукой закрыл ему рот; послышался свист, ему ответил второй. «Каждый бежит в свою сторону, — коротко приказал Хауэлл. — Может, хоть одному удастся спастись». Райс понял, что тот был прав, но ему хотелось, чтобы сперва Пауэлл ответил. Он схватил его за локоть и с силой подтянул себе. «Не оставляйте меня вот так, — взмолился он. — Я не могу вечно убегать, не понимая почему». Он почувствовал дегтярный запах мешков, его рука хватала воздух. Шаги бегущего удалялись; Райс наклонил голову, вдохнул поглубже и бросился в противоположную сторону. В свете фонаря мелькнуло ничего не говорящее название: Роз Элли. Дальше была река и какой–то мост. Мостов и улиц не счесть — только беги.
У меня не было никакой особенной причины об этом вспоминать, и хотя я пишу частенько и с удовольствием, а моим друзьям нравятся мои стихи и рассказы, я то и дело спрашиваю себя, стоят ли все эти воспоминания детства того, чтобы их записывать, если они не родились из простодушной привычки верить, что все на свете становится подлинным только тогда, когда бывает увековечено в словах, найденных именно мной, чтобы они всегда были под рукой, как галстуки в моем шкафу или тело Фелисы ночью, нечто такое, чего нельзя пережить еще раз, но что становится ближе к тебе, словно в процессе работы памяти эти воспоминания обретают третье измерение, почти всегда с привкусом горечи, но и с желанным ощущением соучастия. Я никогда толком не понимал, почему я не раз и не два возвращался к тому, что другие давно сумели забыть, дабы не тащить по жизни такой груз времени на плечах. Я был уверен, что немногие из моих друзей так же хорошо помнят своих товарищей по детским играм, как я помню Доро, хотя, сколько бы я ни писал о Доро, меня побуждают писать не воспоминания о Доро, а что–то совсем другое, где Доро только предлог, чтобы вызвать в памяти образ его старшей сестры, образ Сары, какой она была в те времена, когда мы с Доро играли в патио или рисовали в гостиной в доме Доро.