А вечером, только успеешь заглянуть в палату и убедиться, что Павлик цел и что Зина цела, хлоп! — перед самым носом спускается черная маскировочная штора. И всему конец.
Зато в воскресенье можно отвести душу.
— Вот он, наш долговязый папанька появился! Раньше всех! — с гордостью говорит Зина, вынимает сынишку из кровати, чтобы он мог плотным столбиком сидеть на левой руке, и подходит к окну.
— Нет, — возражает Нюра, — моя мама раньше. Моя мама уже была.
— Ну, что твоя мама! Твоя мама зато столько не простоит.
Долговязый папанька нравится всем. Даже сердитая няня Фрося смягчается, увидев его посиневшую от холодного осеннего ветра физиономию, прижатую к стеклу.
Он скалит белые зубы, делает гримасы, чтобы рассмешить Павлика.
Павлик еще слишком молод, не понимает юмора и даже пугается немного, зато все ребята постарше и все нянечки приходят в хорошее настроение.
Наконец Зина показывает ему рукой, чтобы он уходил. Он делает вид, что не понимает.
Тогда она пишет на бумажке: «Уйди, озябнешь! Уйди, тебе говорю!» — и прикладывает к стеклу.
Он пожимает плечами, притворяется, что не может прочесть.
На смену этой заботливой записке появляется грозная: «Главный врач идет!»
Испуганная гримаса. Долговязый папанька исчезает.
Но он не уходит совсем, он идет греться в приемную.
XII
Евгений Александрович в будни мог заходить только вечером: узнать температуру, передать что-нибудь «вкусненькое». По воскресеньям в приемной всегда было много народа, и приходилось ждать.
Евгений Александрович спрашивал, кто последний, и выходил на крыльцо, не присаживаясь на скамейку и стараясь ни до чего не дотрагиваться: так он обещал Мусе.
Татка не заболела, и сроки уже проходили, но Муся очень боялась, что Евгений Александрович принесет заразу из больницы.
Поэтому было решено, что он будет жить в спальной, а Муся и Татка в столовой. Дверь между комнатами закрыли плотно.
В кухню Евгений Александрович заходил, только чтобы взять разогретый обед. Это была нейтральная территория, Татку туда не пускали.
Евгений Александрович не подавал руки знакомым, у которых были ребята, а в трамвае не садился в моторный вагон, чтобы не проходить мимо детских мест.
В комнатах пахло лизолом после дезинфекции, Муся нервничала за дверью, Тата капризничала, — жизнь стала сложной и неуютной.
Евгений Александрович выкурил папиросу, посмотрел на часы и зашел в приемную — проверить очередь.
Все было в порядке, только высокая сухощавая старушка, стоявшая перед ним, отошла в угол и разогревала на отоплении мандарин и яблоко, предназначенные для внучки.
В приемной говорили только о скарлатине. Евгений Александрович стал опять пробираться к двери.
— Самое ужасное в этой болезни, что осложнения могут быть до последнего дня…
— У вас какая неделя?.. Ну, значит, начнут болеть уши!
— А у вас третья?.. Почки!
Эти «уши» и «почки» звучали как приговор окончательный, который обжалованью не подлежит.
— В шестой палате у мальчика нашли дифтеритные палочки, перевели в смешанный корпус…
Евгений Александрович весь передернулся и поскорее вышел на крыльцо.
— Разрешите прикурить? Скажите, ваша фамилия Морозов?
Долговязый, нескладный парень нагнулся над папиросой, потом выпрямился и посмотрел на Евгения Александровича сверху вниз.
— У вас дочка Леля? Вы почему на нее в окно не смотрите? Она очень огорчается.
— Откуда вы знаете? — удивился тот.
— Я здесь все знаю. Мне вчера нянечка Танечка сказала. Идемте, я вам покажу, куда нужно смотреть.
— Так ведь… я думал… не разрешается? И волноваться, я думал, она будет…
— Она так хуже волнуется. Идемте. Вот здесь. Третье окно.
Он помог Евгению Александровичу взобраться на узкий кирпичный выступ под окном и придерживал его сзади.
— Четвертая кровать справа.
Евгений Александрович даже не сразу узнал Лелю.
Такая она была худенькая, стриженая, большеглазая.
Женщина, стоявшая у окна, повернулась к ней и сказала что-то.
И вдруг Лелино лицо просияло, засветилось улыбкой. Она стала махать сначала правой рукой, потом, когда правая устала, — левой.
— Ну, хватит, — сказал Евгению Александровичу его новый знакомый, — а то вот еще мамаша дожидается.