Желтый фонарь, желтые лица и черная земля.
Ночь.
На койке в купе женщина. Жена. Подле черные одежды.
— Поднялся Вершинин и пошел в канцелярию.
Толстому писарю объяснил:
— Запиши!..
Был пьян писарь и не понял:
— Чего?
Да и сам Вершинин не знал, что нужно записать. Постоял, подумал. Нужно что-то сделать, кому-то, как-то…
— Запиши…
И пьяный писарь, толстым, как он сам, почерком написал:
— Приказ. По постановлению…
— Не надо, — сказал Вершинин. — Не надо, парень.
Согласился писарь и уснул, положив толстую голову на тоненький столик.
Тщедушный солдатик в голубых обмотках рассказывал:
— Земли я прошел много и народу всякого видел много…
У Знобова золотые усы и глаза золотые, жадные и ласковые. Говорят:
— Откуда ты?
Повел веселый рассказ солдатик, и не верили ему, и он сам не верил, но было всем хорошо.
Пулеметные ленты на полу. Патроны — как зерна, и на пулеметах сушатся партизанские штаны. На дулах засохшая кровь, похожая на истлевший бордовый шелк.
— А то раз по туркестанским землям персидский шах путешествовал, и встречается ему английская королева…
XXX
Город встретил их спокойно.
Еще на разъезде сторож говорил испуганно:
— Никаких восстаний не слышно. А мобыть, и есть… Наше дело железнодорожное. Жалованье маленькое, ну и…
Борода у него была седоватая.
На вокзале испуганно метались в комендантской офицеры, срывая погоны. У перрона радостно кричали с грузовиков шоферы. Из депо шли рабочие.
Около Вершинина стоял Пеклеванов:
— Нам придется начинать, Никита Егорыч.
Из вагонов выскакивали с пулеметами, с винтовками партизаны. Были они почти все без шапок и с пьяными, узкими глазами.
— Нича нету!..
— Ставь пулемету…
— Машину давай!
Подходили грузовики. В комендантской звенели стекла и револьверные выстрелы. Какие-то бледные барышни ставили в буфете первого класса разорванное красное знамя.
Рабочие кричали «ура». Знобов что-то неразборчиво кричал. Пеклеванов сидел в грузовике и неясно сквозь очки улыбался.
На телеге привезли убитых.
Какая-то старуха в розовом платье плакала. Провели арестованного попа. Поп что-то весело рассказывал, конвойные хохотали.
На кучу шпал вскочил бритоусый американец и щелкнул подряд несколько раз «кодаком».
В штабе генерала Спасского ничего не знали.
Пышноволосые девушки стучали на машинках.
Офицеры с желтыми лампасами бегали по лестницам и по звонким, как скрипка, коридорам. В прихожей пела в клетке канарейка, и на деревянном диване спал дневальный.
Сразу из-за угла выскочили грузовики. Глухо ухнула толпа, кидаясь в ворота. Зазвенели трамваи, загудели гудки автомобилей, и по лестницам кверху побежали партизаны.
На полу опять бумаги, машинки испорченные, может быть убитые люди.
По лестнице провели седенького, с розовыми ушками, генерала. Убили его на последней ступеньке и оттащили к дивану, где дремал дневальный.
Бежал по лестнице партизан, поддерживая рукой живот. Лицо у него было серое, и, не пробежав половины лестницы, он закричал пронзительно и вдруг сморщился.
Завизжала женщина.
Канарейка в клетке все раскатисто насвистывала.
Провели толпу офицеров в подвал. Ни один из них не заметил лежащего у лестницы трупа генерала. Солдатик в голубых обмотках и бутсах подумал сентиментально, что хорошо б красной подкладкой шинели прикрыть труп героя.
Но герои закопаны в гаолянах…
Солдатик в голубых обмотках стоял на часах у входа в подвал, где были заперты арестованные офицеры.
В руках у него была английская бомба, — было приказано: «В случае чего крой туда бомбу, черт с ними». В дверях подвала синело четырехугольное окошечко и ниже угловатая, покрытая черным волосом челюсть с моргающим мокрым глазом. За дверью часто, неразборчиво бормотали, словно молились…
Солдатик устало думал:
«А ведь когда бомбу бросить — отскочит от окна или не отскочит?»
Не звенели трамваи. Не звенела на панели толпа. Желтая и густая, как дыхание тайфуна, томила город жара. И, как камни сопок, неподвижно и хмуро стояли вокруг бухты дома.
А в бухте, легко и свободно покачиваясь на зеленовато-синей воде, молчал японский миноносец.
В прихожей штаба тонко и разливчато пела канарейка, и где-то, как всегда, плакали.