— И, говорят, все из-за книг.
— В школе-то он был чуть ли не первым учеником.
— Побывавший, только год как вернулся. Мать, значит, ждала, ждала, и вот ей подарочек.
— И ведь всегда был таким тихим.
— А правда, что он образованный?
— И образованный, и побывавший.
— Он ездил на автобусе, поэтому я и спросил.
— Образованный, будьте уверены. Уж я-то знаю.
— Как же это он без машины?
— Странно, и государственного коттеджа ему не дали.
— То-то оно и есть, что странно.
— То-то оно и есть.
Потом он услышал голос Нааны:
— Что вы с ним сделали? Что он вам всем сделал? Где он? — Но старухе никто не ответил, и он понял, что ее увели.
Зеленый микроавтобус задом въехал во двор, и Баако, лицом вниз, положили на металлический пол. Ему не удавалось поднять голову, чтобы посмотреть, куда они едут. Потом он обнаружил в полу узкую щель, но сквозь нее был виден только стремительно убегающий назад серый асфальт. Один раз, забывшись, он попросил, чтобы его выпустили из машины, и вместо ответа кто-то прижал ему голову к железному полу. Выпустили его во дворе психиатрической больницы. Появилась сестра в голубом халате; она сказала, что если он никому не причинил вреда, то можно развязать ему руки, и печально добавила:
— Придется поместить его в отделение для самых тяжелых.
…Он проснулся и почувствовал, что лежит на теплом цементе. Солнце было все еще ярким, но уже склонялось к западу и скоро должно было скрыться за колокольней католического собора, который возвышался над рядами колючей проволоки, натянутой поверх больничной ограды. От большой группы сумасшедших отделились двое. Один из них нес в руках раскрытую Библию и непрерывно сыпал словами Священного писания. Второй молча шагал сзади. Они подошли к нему, одновременно, словно по приказу, остановились, в лад покивали головами, улыбнулись и пошли прочь. Он глянул им вслед и залюбовался багряными цветами какого-то вьющегося растения, которое дотянулось до крыши дома напротив. Его переполняло ощущение счастья.
Одна и та же мысль, словно постоянно повторяющийся обвинительный кинокадр, мелькала в его сознании: правы, правы, все они правы, все они правы, правы, правы. В самом начале счастливая, исполненная надежды улыбка матери и ее разговоры — ласковые, радостные — о его будущей просторной обители в этом мире. А он, с идиотизмом новорожденного, твердил, что не нужны ему просторные обители, не желает он пыжиться ради того, чтобы занять побольше места. Надеялся ли он, что его упрямство будет понято, или упрямился без всякой надежды на понимание, когда отвергал немые просьбы матери и не отвечал на ее вопрос — все еще дружеский, все еще ласковый: «Разве орел не должен парить в поднебесье?»
Они были правы, правы, правы в своей уверенности, что он поступает чудовищно, отказываясь подыматься наверх и оставаясь вместе с ними — там, откуда они всю жизнь мечтали вырваться. Нет, он поступал даже не чудовищно, а безумно — они были правы, правы и тут. Самоуверенности, хоть какого-то сходства с белыми, среди которых он так долго жил, — вот чего ему не хватало, чтобы спастись от собственной обреченности и успокоить близких.
Побывавшего пригласили за праздничный стол, чтобы он дал отдых утомленной душе и пищу усталому телу. Петухи, которых выбрал для обеда Фифи, были белыми, как велит ритуал, — так чего же, кажется, лучше? Напитки на столе пестрели заморскими этикетками, и люди, предвкушая пир, с упоением произносили трудные европейские названия яств, а потом… потом вернувшийся идиот спросил, зачем нужна вся эта показная мишура, и веселье стало угасать, а когда угрюмый слепец сказал, что радоваться особенно нечему, праздник умер.
Правы, правы, правы. Отказ от ритуального празднества явил им болезненную ущербность, скупую мелочность его расчетливой души, не способной одарить даже близких, даже родных. Если бы ветви умели разговаривать, что они сказали бы стволу, решившему себя засушить? Чего может ожидать от жизни человек, который гасит огоньки надежд и старается затенить мираж, не только прекрасный, но и совершенно реальный для его создателей?