Избранное - страница 6
К концу рейса лихтер принял в свой баскетбольный зал-трюм тысяч за двадцать ящиков с бутылками. Сам их грузил с командой десятки часов подряд. Оттого-то, наверное, и запомнилось экономическое ворчание старпома «Клары Цеткин» — Телегина Валентина Ивановича.
В раскрытый иллюминатор рулевой с парком заглядывал морозный воздух, слегка покачивало и звенело, звенело, звенело.
— …нет, ты посчитай только, — разорялся Телегин, — сколь же она стоит, эта чертова бутылка! Может, мелочь, да? Для казны? Для государства?! Даже так возьмем: выпустил стеклозавод бутылку. Ага. Естественно, она ему во что-то обошлась. Раз! — Он загнул на левой руке мизинец, обернутый посередке полоской изоленты. — Продал он ее, ну, скажем, винзаводу. Она уже подорожала. Два. Налили в нее этой отравы с градусами и продали мне. Я выпил, а бутылочку сдал и получил за нее. Три… Все, кажется? Не-ет. На Байкале эта бутылка год лежала в той же бухте Загли — ее охраняли. Опять подорожала, значит. Четыре. Потом мы пришли. Нас зафрахтовали — отстегивай по новой. Пять, твою мать!.. Да за погрузку команде, вместе с тобой, — он чуть не ткнул в меня кулаком, — играющим пассажиром — сумма прописью. Шесть, да? А едут сопровождающие — им тоже плати. Семь. После снова выгружай — отслюнивай. Восемь! Грузи в состав — гони монету. Девять. В общем, я тебе так скажу — арифметика нецензурная, ёш ее в клеш!..
Я слушал Телегина и думал: про египетские пирамиды, которые можно было бы запросто наложить из вот этих вот ящиков; о том, что бы эти бутылки смогли рассказать, если бы заговорили… Радость, достаток, удачи, горе, расстройства, ненависть, нечестность, одиночество, безволие, пустота, надежды, отчаяние!.. Господи, да в нашем трюме вся-вся бесконечная гамма человеческих эмоций, и, значит, это по ним звонит и звонит этот звон…
Может, и мы живем, как идем свой стеклянный рейс?..
Два года назад, в 1983-м, и тоже осенью, в октябре, я собирался снова в Иркутск. На этот раз впервые как писатель. Никогда до этого я не приезжал в свой город в своем, так сказать, профессиональном и к тому же публично выставляемом обличий. Никогда. Бывал здесь в командировках, по каким-то другим причинам, но при этом ни на какие трибуны не выходил и ни в каких президиумах не сиживал.
А тут — поездка официальная, в составе писательской делегации. С выступлениями, встречами и так далее.
Я занервничал заранее. И накануне отъезда, ночью, не выдержал и сел за стол. Я написал о том, что завтра вечером сяду в пятнадцатый вагон скорого поезда «Рига — Москва», если повезет, то поболею в нем, хотя бы по радио, за наших против лучших футболистов всей Польши, утром на Рижском вокзале столицы меня встретит стариннейший товарищ и, кстати, бывший иркутянин Слава Шугаев, которому я везу нечто дефицитное для его «жигуленка», чего он никак не мог почему-то приобрести в Москве, потом отправлюсь на Беговую за билетом и командировочными, а в конце этого же дня большой реактивный поднимет меня на положенную высоту и — пойдет сквозь часовые пояса к востоку, нацеливаясь своим техническим совершенством на родной мне Иркутск.
Да, я снова перед встречей с городом, в который однажды, не спрашивая меня об этом, ввела сама жизнь, а затем, спустя двадцать семь лет, уже посовещавшись со мной, вывела из него, навсегда соединив при этом не разрываемым ничем, а значит, и не подвластным ничему, чувством родства.
Я понимаю, конечно, как легко вот сейчас, когда память охотно распахивает двери своих запасников, сорваться на сентиментальное обозрение чего-то сугубо интимного, камерно замкнутого, то есть относящегося только ко мне, одному из многих-многих тысяч, выращенных городом на Ангаре. И тем не менее я вхожу в эти запасники и смотрю на экран пережитого с тайной надеждой, что воспроизводимое на нем отдарит не только эмоциями, но и мыслью.
Вот… проводы отца на фронт. Пожалуй что самое первое и самое ясное впечатление детства. Отца провожали в яблоневом саду. Был когда-то такой на Ленина, 7. Запомнились столы, керосиновые лампы, самовары, песни и нарочные, будто веселые, взвизги женщин. Отец не спускал меня с рук, тискал, дышал на меня густым перегаром, что-то говорил мне все время, отвлекаясь от меня, чтобы чокнуться своим стаканом с другими. Я запомнил, как капали с его колючего подбородка мне на лицо пахучие капли. Я попробовал тогда полизать их, но меня передернуло от их сладковатой пронзительной горечи… Потом отец притащил в сад свое охотничье ружье и долго сосредоточенно расстреливал вверх ненужные ему теперь патроны. После, когда пришла голодуха, мать загнала это ружье, не знаю, почем. Отец стрелял и стрелял вверх, в темное звездное небо, а все остальные в саду сидели тихо-тихо, не мешая ему. Выстрелы высвещали отцу мокрые щеки, хотя ни дождя, ни ветра в тот вечер не было нисколько, и сад постепенно заволокло кисловато пахнущим стреляным дымом…