«Они поссорились», — подумал Филька и вернулся назад, смеясь.
У забора он снова постоял в раздумье над следами Тани и поднял руку вверх. «Да, на краю забора есть выступ, за который можно схватиться рукой. И у Тани сильные ноги, — сказал себе Филька. — Но у меня должны быть вдвое сильнее. Иначе пусть физкультурник наш закопает меня в землю живым».
И Филька, перекинув сумку с книгами, подпрыгнул так высоко, что старуха, проходившая мимо, назвала его чистым демоном.
Но Филька уже этого не слыхал. Он был за забором и шел по чужому огороду дальше, рядом со следами Тани.
В конце огорода он перескочил еще один забор, уже не такой высокий, и вышел к рощице, которая была близко от дома. Тут обогнул он кусты невысокой калины, ронявшей ягоды в снег, и поглядел на рощу. Вся белая от шелковистых каменных березок и молодого снега, она показалась ему вымыслом, который никогда и не снился ему, хотя он и вырос в лесу. Каждая ветвь была резка, словно отчеркнута мелом, стволы как бы дымились, светлые искры пробегали по их коре. И в этой серебряной роще, средь неподвижных деревьев, неподвижно стояла Таня и плакала. Она не слыхала ни звука его шагов, ни шума раздвигаемых веток.
Филька отодвинулся за кусты, скрывавшие его, как стена, и посидел на снегу недолго. Потом потихоньку отполз и бесшумно зашагал назад.
«Если человек остается один, — снова подумал Филька, — то он, конечно, может попасть на плохую дорогу, — он может бегать по следам, как собака, и прыгать через забор, и, как лиса, подглядывать из-за кустов за другими. Но если человек плачет один, то, может быть, лучше его оставить. Пусть плачет».
И Филька, обойдя рощу далеко, свернул в переулок и подошел к воротам Тани. Он открыл калитку и вошел в ее дом смело, как никогда не входил.
Старуха спросила его, что ему нужно.
Он ответил, что хотел бы видеть мать Тани и сказать ей, что в школе сегодня кружок и Таня придет попозже.
Старуха показала ему на комнату, где сидела мать.
Он приоткрыл немного дверь и снова быстро закрыл ее.
В комнате, на красном диванчике, рядом с матерью Тани сидела Александра Ивановна. Обняв мать Тани, она говорила ей что-то, и у обеих в руках были крошечные белые платки, которые они изредка подносили к своим глазам.
Неужели и они горевали о чем-то?
Филька попятился назад, не скрипнув ни одной половицей. Он вышел на крыльцо и зашагал к воротам.
Да, он знал многие вещи, которые в городе были ему ни к чему. Он знал голоса зверей, знал корни трав, знал глубину воды, знал даже, что не следует дом свой в лесу конопатить войлоком, потому что птицы таскают волос на гнезда. Но когда люди не смеются, а плачут вдвоем, он не знал, как в таком случае поступать. Тогда пусть все они плачут, а ему лучше заняться своими собаками, потому что уже зима и скоро лед поднимется над водой и от луны станет зеленым, как старая медь.
Снег падал почти до самых каникул; переставал и падал, переставал и снова падал, и засыпал весь городок. В домах стало трудно открывать ставни. На тротуарах прорывали траншеи. Дорога поднялась высоко. А снег все падал, овладевая и рекой и горами, и только в одном месте, на школьном дворе, где постоянно топтали его детские ноги, он ничего не мог поделать. Тут он прижался покрепче к земле, стал плотным и гладким, и можно было из него лепить что угодно.
Вот уже несколько дней подряд на каждой большой перемене Таня лепит из снега фигуру.
Сегодня она кончила ее. Мальчики, помогавшие ей, отнесли к забору лестницу, отставили ведро с водой, и Таня отошла в сторону, чтобы посмотреть на свой труд.
Это был часовой в шлеме, с плечами широкими, как у отца, и с его осанкой. Точно на краю света стоял он, опираясь на ружье и глядя вдаль, а перед ним расстилалось темное море. Конечно, моря никакого не было. Но так живо было впечатление, что дети в первую минуту молчали. Потом мальчики постарше незаметно окружили Таню и разом с криками подняли ее на воздух. Девочки, которых вовсе не трогали, завизжали. А Таня даже не вскрикнула. Она только была смущена, что в самом деле часовой получился хорошо. А ведь она и не думала о том, как сделать. Она только схватила свою мысль и крепко держала ее, не выпуская из своих пальцев до тех пор, пока не приделала к винтовке штыка, покрыв его сверкающим льдом. И теперь пальцы ее болели от воды и от снега, и она грела их, засунув в рот.